11 и 12 октября в московском ТЮЗе состоится премьера спектакля «С любимыми не расставайтесь» по произведениям Александра Володина. Режиссер постановки — Генриетта Яновская. С тех пор, как в 1987 году Яновская возглавила главный детский театр страны, она нечасто выпускает новые спектакли, но практически каждый из них становится важным событием московской театральной жизни. «Лента.ру» встретилась с режиссером накануне премьеры и поговорила с ней о знакомстве с Володиным, политических высказываниях в театре и переменах в обществе.
«Лента.ру»: Это же не первый ваш Володин?
Генриетта Яновская: Нет, не первый Володин. Когда-то, в далекие 1970-е годы, в своем театре «Синий мост» я делала спектакль под названием «Надо следить за своим лицом». Туда входили одноактовки, монологи и маленькие пьески Володина. Я даже сама там играла лектора, который обучал зрителей «следить за своим лицом».
Там, кажется, был кусочек из «С любимыми не расставайтесь»?
Нет. «Перегородка» — это отдельная новелла Володина (одноактная пьеса «Перегородка» позднее вошла в состав «С любимыми не расставайтесь» — прим. «Ленты.ру»). В спектакль входили одноактовки «Идеалистка», «Королева» и «Все наши комплексы». Этих текстов нет в каноническом варианте «С любимыми»
Это было в каком-то ленинградском ДК?
В ДК Володарского. Он находится на Исакиевской площади — и окна выходили на Синий мост, самый широкий мост в Ленинграде. Вот почему наш театр, который ютился в одной комнате, мы и назвали «Синий мост». И хотя актеры не были профессионалами, мне тогда предлагали продавать билеты. Я воспротивилась.
Но вы были настоящий режиссер уже.
Да, но артисты у меня были без специального профобразования, просто они были обучены мною. Замечательные, но не профессиональные актеры. Многие из них потом поступали в театральный, кончали его и возвращались обратно в «Синий мост». Потому что в театрах становилось скучно.
А спектакль по Володину ведь видел сам Володин?
Видел, видел и потрясающе смотрел. Он приходит. Написано: «Александр Володин. „Надо следить за своим лицом“». Начинаю спектакль, стою там при параде, начинаю разговаривать со зрителями. Три минуты, пять минут — ни одного володинского слова! Ни ползвука! Семь минут... Первым хохотать начал Володин.
У Александра Моисеевича там, как всегда, все основывалось на колоссальном внимании к человеческим болям, отчаяниям, потерям, человеческому одиночеству. А тогда появилась мода на психоаналитиков, то есть таких врачевателей психологических недугов. Был такой [Владимир] Леви, еще кто-то. Я очень хорошо помню цитаты из его «Искусства быть собой»: «Вообразите, что вы уже счастливы, и вы действительно почувствуете себя счастливыми». Ну что же вы! Вообразите себе, что счастливы — и вы уже счастливы. И вот эта невероятно глубокая мысль была лейтмотивом моего спектакля. И вот, я была неким лектором, который обучал присутствующих, как надо жить, чтобы быть счастливым. Я пользовалась словарем Даля и словарем Ожегова, сталкивала их. Это были два абсолютно несовместимых взгляда на то, что такое человек, что такое любовь и так далее. И как только у персонажей Володина возникала какая-нибудь проблема, я тут же говорила: «Минуточку», — и начинала сверять все с Далем, с Ожеговым. Меня особенно потрясали определения Ожегова: «Человек — живое существо, обладающее даром мышления и речи, способностью создавать орудия и пользоваться ими в процессе общественного труда». Первым всегда реагировал Володин. Я все время давала советы из Леви, тыкала, например, в слезы указкой: «Она страдает. А вы вообразите себе, — требовала я, — что вы уже счастливы! Ну и вы почувствуете себя счастливым». Володин потрясающе принял спектакль.
Вы уже были с ним знакомы? Как он попал к вам?
Мы жили в одном городе, были людьми одного душевного строя. Мы с Камой (режиссер Кама Гинкас, муж Генриетты Яновской — прим. «Ленты.ру») обожали Володина, и, по-моему, он хорошо относился к нам. Как Александр Моисеевич попал в «Синий мост», не помню — то ли я позвонила, то ли он услышал, что там идет что-то из него и позвонил мне. В общем, пришел. Володин, конечно, был зритель потрясающий, но своеобразный. Сколько я помню, он терпел и даже хвалил почти все спектакли, которые были поставлены по его пьесам. Уверена, что отличал хорошее от плохого. Но относился ко всем всегда очень доброжелательно. Он и человек был такой, не желающий кого-нибудь обидеть, сделать кому-нибудь больно или неприятно. Очень... какое же слово такое? «Тактичный» — неправильно. Боящийся навязать себя?
Слишком деликатный?
Деликатный! Я помню замечательный момент. Он должен был первый раз прийти к нам в гости, домой. А это ленинградские дворы, Апраксин переулок, дом 19/21, вход через дом 19, вход через дом 21, куча дворов внутри, и есть внутренний двор. Окна нашей квартиры выходили в этот двор. И там всегда был превосходный звук, потому что стены со всех сторон и голос идет замечательно, как в трубу. Но если ты теряешь момент, откуда ты туда попал, то потом начинаются какие-то путешествия по дворам.
И вот мы ждем Володина. Вдруг слышу володинский голос. В дверь никто не звонит. Выглядываю — у подъезда никого нет. А голос — Володина. Я догадываюсь, иду смотрю в другую сторону. И посередине пустого двора, абсолютно пустого, где с четырех сторон стены, бродит Володин, бродит и говорит: «Не знаю я, где они живут!» Это было замечательно. «Александр Моисеевич, — кричу, — стойте! Кама за вами сейчас придет». Чудно: сидишь в квартире, слышишь голос Володина, а откуда, не знаешь.
Его «Записки нетрезвого человека» я прочла намного позже, по-моему, когда его уже не стало. Но когда он сам бывал нетрезвым человеком, то становился свободней и смелее. Вот эта деликатность уступала место желанию общения, желанию какой-то свободы. Наверное, с разными по-разному. Не могу сказать, что мы много пили вместе. Нет, не много, нормально пили. Но вот это было. И была нежность к нему, уважение, связанное с нежностью.
Ну и конечно, так как мы воспитанники Товстоногова, мы знали великие спектакли Товстоногова по володинским пьесам. Эти «Пять вечеров», и эта «Старшая сестра», и это внезапное, просто оглушительное отношение к человеку! Для советской драматургии действительно невероятное внимание к просто человеку, его судьбе. Не лозунги, не хорошая или плохая работа, а просто судьба! Особенно женские судьбы.
Вот я сейчас репетирую спектакль. И я смотрю на этих разнообразных женщин, которые там на сценической площадке (в этой пьесе же огромное количество народу), и все время вспоминаю флоберовскую фразу «Мадам Бовари — это я». Потому что в таких маленьких секундах, маленьких реакциях я узнаю его, Александра Моисеевича, узнаю и вспоминаю.
В женских именно?
Во многом в женских. В спектакле я использовала не только «С любимыми не расставайтесь». Там есть и «Агафья Тихоновна», и «Все наши комплексы», и «Записки нетрезвого человека». И в этих текстах я находила такие острые вещи, что не смогла не дать их некоторым персонажам «Любимых». И в этих кусочках явно слышится он, Володин, вдруг возникает он сам, Александр Моисеевич, эти его острые секундочки. Я бы и больше их дала, но нельзя, чтобы пьеса разбухала. Я бы, ей-богу, полностью все туда впихнула. Но, говорят, надо уметь остановиться, быть построже к себе.
Что в володинской пьесе и пьесах, раз уж их там несколько, есть сегодня, что необходимо услышать зрителю? Почему вы взяли его сейчас?
Извините, но это типичный театроведческий вопрос — почему именно сейчас. Я понимаю, [режиссеру] этот вопрос надо отработать, надо придумать на него ответ. Смешно. Потому что демагогические ответы придумываются легко. Демагогически я могу вам ответить быстро и очень красиво.
А честно?
Честно? Честно — потому что больно. Потому что я ехала в машине по Васильевской улице, и вдруг у меня как стукнуло внутри! «С любимыми не расставайтесь, с любимыми не расставайтесь, с любимыми не расставайтесь, всей кровью прорастайте в них, и каждый раз навек прощайтесь, и каждый раз навек прощайтесь...» Потому что вдруг ударило, и я вспомнила Володина. Казалось бы, причем тут он, тонкий, деликатный Александр Моисеевич? При всеобщих поисках «нового языка», «нового театра», и так далее... «С любимыми не расставайтесь» — это ведь дико несовременно. И у меня защемило все внутри от любви к человеку, от того, что в этой пьесе есть слово и понятие «любовь». И слово, и понятие, и факт. И гибель от потери, и абсурд, и дикость невозможности людей услышать друг друга. И они, как два барана на мостике утром рано, утыкаются лбами друг в друга и гибнут оба, потому что ни один не сделает шаг в сторону — и это тоже любовь. Абсурд, но любовь. Ну и мне захотелось... Как в «Обыкновенном чуде», помните, он говорит: «Знаешь что, милая, мне захотелось с тобой поговорить о любви, вот я и выдумал всю эту историю».
Гинкас уже видел ваши прогоны?
Видел. Конечно, без финала, потому что я и сама его еще не видела.
А он говорит вам, что думает о вашем спектакле, после прогона или премьеры?
Не знаю, все ли он говорит, но, конечно, говорит. Есть же иногда вещи, которые пока говорить не вовремя. Каждый раз своя, особая ситуация.
А что-то может меняться, переделываться после этих разговоров?
Конечно, может. Но это не называется «переделать». Нет разговора о том, чтобы переделывать. Обратить внимание: «Знаешь, вот тут что-то, может быть, я не понимаю». Или: «Мне кажется, что тут уже многовато». Мы не лезем в кишки друг другу с этими делами. Мы слишком разные. Ну, он мужчина, он иначе сколочен, иногда пытается, и тогда я упираюсь: «А я так хочу», — и все на этом «хочу» заканчивается.
Вы рассказывали как-то в начале 2000-х в одной из бесед с Натальей Казьминой, про «Иванова» (спектакль «Иванов и другие» по пьесам Чехова вышел в МТЮЗе в 1993 году — прим. «Ленты.ру»), что это был спектакль, родившийся в конце века, «на выдохе века», и что в начале XXI века вы все не можете дождаться, когда время «вдохнет». Как вам кажется, оно уже «вдохнуло»?
Нет. К сожалению, нет.
А ведь пошел второй десяток уже.
Может, кто-то видит, что что-то «вдохнулось» — я не вижу. Я слышу очень много разговоров, которые пока, на мой взгляд, не достигли той точки, когда происходит какое-то настоящее обновление. Пусть конфликтное, какое угодно.
Ни в театре, ни в обществе?
Ну, в обществе, может быть.
То, что происходило в Москве в прошлом, позапрошлом году, можно считать каким-то «вдохом»?
Несомненно. И я была рада, что это произошло еще на моей жизни. Потому что те потери, которые испытала страна в 2000-х... Мне казалось, что это очень надолго. Я понимала, что да, да, это кончится, но думала — это опять очень надолго.
Я ведь понимаю, отчего вышли на улицы, как это случилось. Вышли от оскорбления, от унижения. Терпели бы и дальше, если бы не такая грубая пощечина. Просто много молодых людей вдруг пошли наблюдателями на выборы. И то, что они увидели, было такой невероятной, такой оглушительной пощечиной, что они просто вышли на Чистопрудный.
Именно они, эти молодые люди, дали надежду. Понятно, что предстоит долгий процесс, трудный процесс, с жертвами, и тем не менее... Это не тот вдох, который я имела в виду под вдохом времени. Тогда я прежде всего имела в виду искусство.
В начале XX века был такой вдох.
Да, вот я имела в виду это.
Такого пока не случилось?
Нет, не случилось. Не знаю, я ведь честно надеялась. Я надеялась, что возникнет какая-то очень острая драматургия, неожиданная, с неожиданным языком. Я ищу, читаю, честно. Но не обнаруживаю пока.
Можно еще немного не про театр? Вы часто говорили, что у вас было три самых счастливых дня, в 1991 году, во время защиты Белого дома. Когда вы выходили на митинги, приходили на «Оккупай Абай» на Чистые, было что-то похожее по ощущениям у вас?
Несомненно. Правда, у Белого дома было еще страшно. Но это было счастье, счастье лично твое — оттого, что ты преодолел страх, что вокруг красивые люди, что я не знаю, что будет завтра, но мне за себя не стыдно.
На «Оккупай Абай» меня восхищали эти молодые люди. Там, кстати, впервые я радовалась тому, что меня узнают. Помню одного потрясающего мальчика по имени Вася, который подбежал к нам с Камой Мироновичем и сказал: «Генриетта Наумовна, Кама Миронович, вы сейчас уходите отсюда, там приехали автозаки». А мы как раз и рванули на «Оккупай Абай», потому что прослышали про автозаки, приехали, так сказать, защищать этих мальчиков и девочек.
Вы очень активны как гражданин. Подписываете открытые письма, обращения, следите за всем, что происходит в обществе. Но у вас же совершенно, абсолютно неполитический театр, он совсем про другое. Как вы не смешиваете эти две вещи?
Вы знаете, я сейчас пытаюсь вспомнить все свои спектакли. Вы берете спектакли последних лет сейчас. Спектакль «Собачье сердце», поставленный во МТЮЗе (премьера спектакля состоялась 25 мая 1987 года — прим. «Ленты.ру»), был воспринят просто как декларация ненависти к шариковым.
Но вы же не ненавидите Шарикова на самом деле!
Нет. Не ненавижу. И мне было очень огорчительно тогда. «Собачье сердце» воспринималось во многом как спектакль политический, и он превозносился как политический. А он был о возникновении в человеке любви. У Преображенского, который всегда занимался только своей наукой, которому человек всегда был безразличен, — вдруг появился «ребенок», может быть, и не очень привлекательный, даже в чем-то гадкий, но его. Он его создал, полюбил.... и уничтожил. И этим самым погиб внутренне, как человек. Мы с Червинским (драматург А.Червинский, автор инсценировки «Собачьего сердца» — прим. «Ленты.ру») тогда спорили. Он мне говорил: «Он еще такое устроит, этот Преображенский!» А я ему: «Он ничего не сделает, он погиб. Он будет сидеть с пробирками, будет что-то делать. Но он убил. И теперь все внутри у него порушилось, помертвело».
Я могла бы просто сказать, что мне политический театр кажется узким. Я люблю, когда про человека. Про человека в мире. Внимание к человеку в мире, к его исключительности, единственности и значимости — это самое главное, что есть, на мой взгляд.
Конечно, если бы был какой-нибудь прекрасный драматургический материал, я бы, может быть, делала что-то «политическое». В юности мы хотели делать спектакль с такими персонажами: Леннон, Мэнсон и Изерли — о поисках веры и о разном выборе пути молодыми людьми примерно нашего возраста. Может, вы не знаете, Клод Изерли — это летчик, который сбросил бомбу на Хиросиму. В Америке он считался национальным героем, потому что прекратил войну одним нажатием кнопки. Но когда Изерли понял, что совершил, то вдруг стал делать совершенно странные вещи: он разбивал витрины, ломал машины. Полиция его хватала, но, обнаружив, что это тот самый Изерли, тут же отпускала. А он хотел, чтобы его судили как преступника. Тогда его отправили в психбольницу. Парадокс.
А австрийский философ Гюнтер Андерс писал президенту Соединенных Штатов, что счастлива та страна, у которой есть такие безумцы, как Изерли. А еще он писал, что ненормальными были признаны именно те поступки Изерли, которые на самом деле, с точки зрения понятий о справедливости, человечности и совести, как раз являются единственно правильными и естественными. И ненормально в данном случае само общество, которое не хочет понять Изерли. Так вот, история Изерли и потрясающие замечания Гюнтера Андерса и могло бы быть важнейшим политическим высказыванием, и про это я хотела делать спектакль. Про то, что нормальное поведение в ненормальных условиях — ненормально.