Равнозначна ли демократия хорошему правительству? Всегда ли она работает? На эти вопросы пытается ответить в своей книге известный политический теоретик Джон Данн. Он утверждает, что люди опутаны чарами, принимая как истину «идеальный» брак между либеральной экономикой и либеральной демократией. Но этим чарам не стоит поддаваться.
С разрешения издательства Института Гайдара «Лента.ру» публикует отрывок из книги Джона Данна «Не очаровываться демократией».
Почему слово демократия сегодня сохраняет такой политический авторитет? Где та власть, которая так странно в нем таится? На что именно соглашаются современные люди, когда поддаются чарам демократии? Эти вопросы можно услышать в самых разных формулировках и попытаться ответить на них соответственно. Один из способов ответа — набросать историю того, как это слово так высоко вознеслось.
Но чтобы это сделать, необходимо сначала обратиться к более неотложному вопросу: что собой в действительности представляет это возвышение? Этот вопрос состоит из двух частей. Что именно возвысилось на волне подъема демократии; что такое демократия в том виде, в котором мы стали ее понимать и испытывать на собственном опыте? И что есть такого в демократии, что позволяет ей приобретать и сохранять свою притягательность?
То, что добилось возвышения, расплывчато по содержанию, но легко узнаваемо по форме. По сути дела, демократия — это прежде всего формула, позволяющая представить себе подчинение власти и воле других без того, чтобы поступиться своим личным достоинством или поставить под удар индивидуальные или семейные интересы. У любой такой формулы неизбежно шаткое положение в политической практике, потому что само по себе подчинение ущемляет достоинство и потому что оно логически исключает полную защиту чьих бы то ни было интересов.
Вы можете сразу же представить себе воображаемое давление на эту формулу, если вспомните, что триста лет назад практически повсюду в мире, где могло писаться или произноситься слово демократия, оно было синонимом не хорошего, а плохого правления. Вероятно, было бы натяжкой утверждать, что демократия четыре столетия назад было словом-изгоем. Как строго заметил мой друг Квентин Скиннер, когда я сделал подобное утверждение, демократия все же получила свою долю уважения по важному поводу от такой неожиданной фигуры, как король Англии Карл I, хотя, возможно, что и под определенным политическим давлением.
Никому, однако, не придет в голову считать поддержку Карла I безоговорочным принятием. Пункт, по которому он намеревался уступить, состоял не в том, что сама по себе демократия может быть достаточным условием или даже полезным вкладом в хорошее правление, но лишь в том, что демократия, будучи аккуратно встроена в крайне ограничительную структуру противодействующих друг другу сил, может внести нечто свое в тот ряд преимуществ, которые можно гарантированно получить от смешанного правления (где элементы демократии сочетаются, как правило, с более существенными и значимыми элементами монархии и аристократии), и что при таких ограничительных условиях и только при них демократия могла бы лучше обеспечить это благотворное дополнение, чем чистая монархия или чистокровная аристократия.
Этой специальной добавкой, как определил ее Карл в своем знаменитом «Ответе на XIX предложений» в июне 1642 года, была свобода (liberty), термин, имевший большой идеологический резонанс в истории Англии, и ценность, против которой не мог безнаказанно выступить ни один английский монарх.
Это была не просто незначительная дань вежливости со стороны правителя (во всех остальных случаях не слишком отличавшегося тактичностью), поскольку есть основания рассматривать свободу в этом богатом и широком английском смысле как достойный аналог свободы (freedom), которую демократы древних Афин рассматривали как основное преимущество своего демократического образа политической жизни, и поскольку политической средой, где свобода демократии проявила себя в государственном устройстве Англии, была палата общин, которой Карл изо всех сил не давал собираться в течение десяти лет, чтобы избавить себя от помех и обструкции.
Если что и вызвало у Карла сомнения касательно того, каков наилучший способ управления Англией, то только не то, кто именно имеет право ею управлять: кто был суверен, а кто должен был подчиняться его власти — кто являлся подданными. Сувереном был он, а все остальные родившиеся в королевстве люди — подданные, и пропасть, пролегающая между ними, была глубокой и непреодолимой. Когда семь лет спустя, в январе 1649 года, он стоял у подножия виселицы, он в последний раз сделал попытку настоять на своем:
«Я так же, как и любой другой, искренне желаю их свободы; но должен вам сказать, что эта свобода в том, чтобы иметь управление, в законах, по которым их жизнь и имущество более всего принадлежат им. А не в том, чтобы они могли участвовать в управлении, Сэр. Это не имеет к ним никакого отношения. Подданный и суверен — это совершенно разные вещи».
В английском языке (еще меньше в Америке) мы не привыкли к подобному тону. И тем не менее применительно к тем случаям, когда происходит локализация и осуществление суверенной власти, Карл, несомненно, был тогда прав; и возможно, он так же прав и сегодня, как он был прав в 1649 году, даже если к этому времени его собственный аргумент был с такой силой обращен против него.
Если смотреть со стороны подданного, то суверенная власть действительно утверждает, требует и навязывает подчинение. Везде, где она больше не решается его утверждать или навязывать, исчезла сама эта суверенная власть (а не просто была включена в смесь расплывчато демаркированных юрисдикций, как это сейчас часто делается с разнообразными целями). Подчинение — по сути своей неприятное и унизительное положение, особенно в точке соприкосновения — там, где оно применяется. Особая, неослабевающая привлекательность демократии в сравнении с другими режимами не в том, что она лучше других обеспечивает интересы граждан. Насколько она что-то такое обеспечивает — это предмет сложных и неясных каузальных подсчетов, учитывающих эпохи и места и слабо связанных с формой режима, и демократия в таких подсчетах зачастую выглядела не лучшим образом и наверняка будет порой выглядеть так и в будущем.
Реальный секрет ее привлекательности в том, что она примирительно предлагает добровольно принять подчинение и поучаствовать, на номинально равных условиях, в выборе человека или людей, которые будут это подчинение приводить в жизнь. Трудно (а порой даже ошибочно) полностью поверить в это примиряющее обещание: не видеть, как на практике оно чаще всего оказывается миражом, видением воды в пустыне, где воды, к сожалению, нет. Но потребность в воде — реальная. Иллюзорно то место, где она якобы появляется, — на расстоянии вытянутой руки.
Любая теория суверенности, любой мыслимый способ представлять ее себе и интерпретировать, почему она там, где она есть, и почему есть настоящая потребность в той или иной ее форме, на практике приводит к сверхлегитимации. Она одобрит гораздо больше притязаний, чем обеспечит им критической силы. Она даст гораздо больше власти недостойным людям, чем мог бы санкционировать по-настоящему твердый взгляд на происходящее.
Демократия — не исключение, и американская демократия — не исключение ничуть не меньше, чем демократия, понимаемая или проживаемая любой другой страной. В самом деле, великая претензия американской демократии на историческое отличие, ее удивительная долговечность и территориальная широта гарантированно указывают на то, что она включала и включает в себя всевозможные случаи сверхлегитимации результатов суверенного выбора. Если вы хотите власти и достигаете ее в определенных масштабах, вы не можете надеяться на то, что вам удастся уклониться от ответственности. У каждого суверенного государства, грубо говоря, руки в крови. Чем старше и больше государство, тем больше крови у него на руках.