Беслан почти 14 лет появляется в федеральных новостях и крупных СМИ только в одном качестве — как город, где произошел самый крупный (журналисты часто добавляют эпитет «кровавый») теракт в истории России. Телеканалы каждый год неизменно транслируют траурные мероприятия, проходящие с 1 по 3 сентября, газеты и интернет-издания публикуют к годовщине воспоминания пострадавших и интервью с родственниками погибших. На эти дни уже 14 лет приходятся и пики поисковых запросов по слову «Беслан». Похожих всплесков, привязанных «к годовщине», статистика Google и «Яндекса» не показывает ни по запросу «Норд-Ост», ни по фразе «теракт в Буденновске». Объяснение простое: эти трагедии в СМИ вспоминают гораздо реже. Впрочем, именно благодаря широкому освещению о произошедшем в небольшом городе Правобережного района Республики Северная Осетия хотя бы раз в год, но вспоминает вся страна. В первые дни осени Беслан словно становится видимым и близким, а затем снова исчезает на год. Беслан же живет с этим горем круглый год. Впрочем, вряд ли это состояние можно назвать нормальной жизнью. В чем лично убедилась «Лента.ру».
***
Я представляюсь журналистом, называя издание, и говорю о цели приезда. Но он, не здороваясь, произносит: «Неправду никогда не говорю, поэтому не боюсь».
Он — это Касполат Рамонов. Долгие годы он каждый день приходит на мемориальное кладбище «Город ангелов», на котором похоронены жертвы теракта. Сперва как посетитель — тут есть и могила его дочери Марианы. Но потом стал директором. В конце марта Касполат опубликовал на своей странице в Facebook пост, который широко разошелся по североосетинским блогам и соцсетям (только в Facebook текстом поделилось полторы тысячи человек), попал в несколько местных СМИ, но остался почти незамеченным в остальной России.
«У меня есть информация, что люди, приближенные к нашей действующей власти, приезжают в Беслан, встречаются со старейшинами фамилий и внушают им, что трагедию в Беслане пора забыть, что хватит проводить траурные мероприятия 1-3 сентября, что страшная история тринадцатилетней давности исчерпала свой трагический ресурс», — писал Рамонов. Там же он писал, что кладбище не финансируется вот уже два года (с тех пор, как к власти в республике пришел нынешний глава Вячеслав Битаров).
По словам Касполата, чтобы поддерживать должный порядок на кладбище, он продал почти всю имеющуюся недвижимость: «Как могу стараюсь содержать в чистоте место, где спят мои дети: моя девочка, соседские ребята... Дороже этих бедных малышей и этого места у меня нет ничего...»
«Мой самый большой страх заключается в том, что после моей смерти кладбище окажется никому не нужным и превратится в пустырь... Ведь есть дети, которых за 13 лет так ни разу никто не навестил. Даже в дни рождения», — писал смотритель.
На следующий день после того, как пост был опубликован, подтвердилось, что проблема существует не только в воображении директора кладбища: глава республики Вячеслав Битаров созвал срочное внеочередное совещание. Оказалось, что деньги на кладбище есть, даже выделены, но не дошли до адресата. По словам министра ЖКХ Альберта Сокурова, из-за «нарушения финансово-хозяйственной деятельности самого предприятия» и «отсутствия отчетности счета были заблокированы». Объяснение, по всей видимости, главу республики не устроило, и Битаров потребовал любыми путями решить вопрос.
На пост Касполата отреагировали не только местные власти. 4 апреля заявление выпустил и комитет «Матери Беслана», правда, тональность его была совсем не лояльной: «Матери» прозрачно намекали, что по состоянию здоровья и ряду иных причин директору кладбища стоит покинуть свой пост. «Мы поражены определенными рассуждениями в его заявлении, и если это проявление его болезни, то мы глубоко сочувствуем ему. Оглядываясь назад, мы теперь понимаем, что некоторые аспекты его поведения должны были вызвать у нас серьезную озабоченность еще раньше», — отмечалось в заявлении комитета. Человеку вне местной повестки может показаться, что это просто личная позиция группы людей, которая мало влияет на ситуацию, однако отношение к «Матерям» настолько неоднозначное (в Беслане их многие недолюбливают, одно из «народных» названий организации звучит как «матерный комитет»), что их открытое письмо спровоцировало новый виток обсуждений и прибавило Касполату сторонников даже среди тех, кто раньше его недолюбливал.
***
Состав участников скандала разрастался с каждым днем: высказаться решил и другой комитет родственников пострадавших — «Голос Беслана». Элла Кесаева, глава «Голоса», дала комментарий газете «Свободный взгляд». Она резко осудила письмо «Матерей», указав на безнравственность «проправительственной» позиции и потребовав «справедливости».
****
По словам смотрителя (это подтвердят потом и другие источники), когда главой республики был Таймураз Мамсуров, никакой бюрократической волокиты и проблем не было. «Бывший глава мог в час ночи приехать посидеть и решить все вопросы. Но и он мне лично помог всего пару раз — когда нужны были лекарства. Для себя я никогда не просил, хотя был одним из немногих, кто мог ему в любое время дня и ночи позвонить. Но каждый раз, когда все-таки просил, — вопрос решался. Не за себя: кого-то из детей в клинику отправить, кому-то из заложников лекарства купить. Звонил ему, беспокоил очень часто. Но 100 процентов того, о чем я просил, — все он выполнил. Здесь девочка есть, Фатима. Она была сильно ранена, и ей каждый год нужно было ездить в Германию. У нее из головы какая-то трубка идет в желудок. Нужно было 4 миллиона, кажется, чтобы ее отправить. И происходило это так: я звонил Мамсурову, он поспрашивал, как дела, потом я говорю, что нужно Фатю отправить в Германию, нужно столько-то денег. В течение дня мне перезванивали от него, что все готово, и девочка уезжала на лечение».
К сентябрьской трагедии и помощи пострадавшим в ней у Мамсурова отношение действительно было особым — он сам из Беслана, жил в городе все время, а в школе среди заложников оказались его дети. В начале сентября 2004 года Мамсуров занимал пост председателя правительства и приехал к школе, как только стало известно о захвате. Тогда глава Ингушетии Аушев, ведший переговоры с террористами, предложил Мамсурову отыскать его детей и вывести их из здания, на что получил отказ. «Мои дети ничем не лучше других, они такие же, как и все, поэтому выйдут на свободу вместе с остальными заложниками. Лучше выводите из школы грудных детей», — сказал Мамсуров тогда. Эту историю расскажут позже двое собеседников, отвечая на вопрос, чем объяснялись «особые отношения» Мамсурова и Рамонова.
Рассказав о Мамсурове, Касполат замолкает, словно бы собирается с мыслями. Потом, прерывая затянувшуюся паузу, меняет тему: «Бывает больно. Обидно и очень больно: две могилки, в один день дети родились. Одна могила вся в цветах — на другой ни одного лепесточка. Родители, родственники все живые, здоровые. Просто забыли, что у ребенка день рождения», — он опять замолкает и смотрит на меня, словно желая услышать ответ на незаданный вопрос: как такое могло случиться? Не получив его, он опять уходит в себя.
На кладбище приходит много людей, добавляет он: «И днем, и ночью бывают здесь люди. Хотя говорят, что ночью не принято ходить. Дети маленькие ночью приходят. Не боятся. Приносят грудных детей. Может, положительная энергетика тут. Даже из роддома детей забирают, понимаешь, посторонние люди, никого здесь у них нет, но вот забирают из роддома младенцев и приносят сюда. Приезжают люди со всего мира. Уже раз несколько подходили ко мне и говорят: «Мы приезжаем сюда именно в "Город ангелов". Не отдыхать, ничего. Кто-то ездит в Рим, в Ватикан, в Иерусалим, а для нас это самое святое место». Можно верить или не верить в энергию там. Но мне семь лет назад сделали операцию. И я отсюда вот досюда — проводит рукой от уха по шее и ниже — там виднеется контрастно-белесый, очень заметный на фоне его «офицерского» (лицо, шея и кисти рук) загара шрам, — весь порезанный. Тогда мне поставили онкологию и дали два-три месяца жизни. Потом у меня и инфаркт был, и диабет начался. А сейчас уже семь лет прошло. Живой, здоровый — гантелей несколько тонн поднимаю каждый день. Да еще и тут физически работаю. На здоровье не жалуюсь».
Мы медленно идем между рядами, пока не подходим к месту, где похоронена Мариана Рамонова. Его дочь. Ей было пятнадцать, когда она вместе с матерью и младшими сестрой и братом отправилась 1 сентября 2004 года в школу №1 города Беслана. Оттуда она уже не вернулась. «Такая добрая была, такая добрая. Я каждый вечер домой приходил с большими пакетами — полный холодильник всегда был, а на следующий день пустел. Во дворе кошки, собаки — всех должна была кормить. Всех детей угощала», — Касполат не плачет, но у него, когда он говорит о дочери, совсем другой голос, не такой, каким он рассказывает о себе или судьбах других погибших.
Мы идем дальше, он показывает то на одну, то на другую могилу, рассказывая о том, как погибли в них похороненные и что случилось потом с их близкими. Рассказывает про Анжелу Кусову, ее родители привезли в Беслан отдохнуть, но, подружившись за лето с местными ребятами, она упросила старших позволить ей остаться здесь на 1 сентября и пойти в школу на праздник. «Кто знал, что навсегда», — вздыхает Касполат.
«Вот единственный ребенок у родителей, никого у них нет. Вот брат с сестрой, тоже единственные у родителей. А вот мама с двумя детьми, некоторые им завидуют, — он показывает на надгробия, а потом проводит меня между рядами, чтобы указать на шесть могил с одинаковой фамилией — Тотиевы. — Борька и пять сестер, я их называю, двух родных братьев дети. Все могу вытерпеть, но вот дед ихний когда приезжает — я сажусь в машину и уезжаю отсюда. Невозможно это горе видеть: человек шестерых внуков в один день похоронил».
«Вот две девочки, Смирновы, они жили в Грозном, когда там началась война, их с родителями взяли в заложники, потом отпустили. Бежали оттуда, поселились в Беслане, как в рай попали. Здесь ко всем одинаковое отношение было. Стали жить-поживать и пришли сюда за ними. Говорят, судьба», — задумчиво произносит Касполат.
«Сейчас к Азе подойдем, — говорит он, когда мы подходим к могиле 11-летней Азы Гумецовой. — Она написала стихотворение в последние дни августа. Прочтешь такое — поверишь, что они чувствовали все это заранее. После такого как не верить. Четырнадцатый год ее отец почти каждый день приходит сюда».
На обратной стороне надгробия выбиты строчки из написанного ею стихотворения, того самого. Они действительно ощущаются как пророчество:
«Это все произошло
И не рано, и не поздно,
Потому что навсегда,
Потому что все так сложно.
Мне билет заказан в рай,
И туда добраться скоро
Первым рейсом я смогу...»
Всего в «Городе ангелов» 266 могил. «Здесь не все похоронены, — констатирует Рамонов, — всего ведь 334 погибших уже. Несколько человек увезли детей в Армению, "альфовцы" на Николо-Архангельском, остальные по родовым кладбищам. А так бы на треть еще было больше». Он говорит, что знает почти про каждого: «Как я говорю, это уже мои дети. Особенно те, чьих родителей я не знаю, не вижу. Зато я у них есть, не забываю, общаюсь с ними со всеми, разговариваю. У меня ко всем им одинаковое отношение. Они же дети».
Касполат Рамонов заводит меня в небольшой добротный дом-сторожку у самых ворот, усаживается в кресло перед столом, указывает на стул, куда можно присесть. В углу у самой двери стоит ружье.
Я спрашиваю его о названии кладбища — «Город ангелов»: «Я сам придумал, сам все решил, еще когда арку сделал входную. Они мои ангелочки, потому и назвал. Местные власти сперва присылали ко мне людей с требованием убрать название, говорили, что нельзя так. А от родителей ни от кого негатива не было. Все приветствовали».
На вопрос, что было бы, если бы родители погибших детей идею не поддержали, Касполат отвечает резко: «Если даже были бы такие, то я бы просто не считал, что это люди, только нелюдь может сказать, что не устраивает такое название. Мои детки ангелы и есть. Они там поселились навсегда».
«Я на себя грешил до недавних пор: люди говорят, что у меня крыша поехала, оттого что я постоянно тут с детьми. Уже чуть ли сам не поверил в это. Оказывается, я нормальный: я не гоняю на деньгах, у меня есть понятия, знаю, что такое честь, совесть и так далее, а большинство уже забыло об этом», — вдруг меняет тему Касполат.
Потом в разговорах с ним и другими героями еще много раз появятся «люди». Люди все видят, все знают, помнят, говорят. Люди здесь — универсальное мерило, метафора, смысл которой зависит лишь от контекста: они и коллективный судья, призванный определить, на чьей стороне правда, и обезличенное воплощение злопыхателя.
Другое любимое слово у Касполата — «понятия». Самопожертвование, честь и совесть он называет чаще других качеств, неизменно приводя примеры, которые, как ему кажется, должны проиллюстрировать тезис. Противоположность «человеку с понятиями» смотритель описывает емким словом «нелюдь» или характеристикой «за человека не считаю».
«Жизнь — полосами: белая, черная, без полутонов. Все так делится. Говорю как есть. Не умею огородами. У меня нет разницы, мужик или баба, не делю по национальности, по вере. Для меня только одна разница: нормальный человек или ненормальный. Вот так и родители детей, которые здесь, в "Городе ангелов", разные. Есть родители, которые уже четырнадцатый год, если они на ногах, каждый день приходят сюда к детям. Иногда по два-три раза в день. Не убираться, не порядок наводить. Я всем говорю: ничего от вас не нужно, помощь не нужна. Если ты мать, отец — приди, постой у своего ребенка минуту. Есть и другие, которые никогда не бывают. Может, они на траурные мероприятия в сентябре приходят, но я их и в толпе не узнаю». Хотя Касполат и улыбается на последней фразе, в его голосе звучит обида, природа которой понятна — он проводит здесь, на кладбище, дни и ночи начиная с 2004 года, это подтверждают все, даже те, кому он несимпатичен, и обвинить его в невнимании к этому месту или памяти погибшей дочери не может даже самый последовательный недоброжелатель.
Но реальность и поведение людей часто, а может, и почти всегда идет вразрез с концепцией «двуцветного мира». Когда повисший в воздухе вопрос «не может ли быть так, что родители погибших просто по-разному переживают горе?» наконец прозвучит, Касполат разозлится и заговорит резко, почти без пауз. «Не мной придумано, что кому война, а кому мать родна. Некоторые люди, когда умирает котенок, переживают больше, чем кое-какие родители, которые здесь ребенка потеряли. Горе не меняет людей. Мразью кто был, тот мразью и остался. Я историю тебе расскажу. Есть тут такой папа, я его называю ублюдок, а в Беслане у него кличка Штамповщик. Будет повод — я его просто пристрелю, и все. На самом деле. Был он в школе в заложниках с ребенком. Бросил его там и бежал. Посмотришь со стороны — образованный, цивильный мужик. Его потом люди спрашивают: "Как же ты пацана бросил?" А он отвечает: "Да оставьте, я таких еще сколько хочешь наштампую". Если я человека не считаю за человека, то и относиться к нему буду как к нелюди».
«После теракта ко мне подходили матери, просили сделать пояс шахида, чтобы подорвать себя в Чечне, Ингушетии. Четырнадцать матерей, словно бы сговорились: вот ты специалист, в оружии разбираешься, помоги нам, отправь в лес, чтобы от нас был какой-то толк. Детей нету, смысл жить? Я сначала не знал, что им отвечать, а потом придумал такую вещь: объяснял им, что это приравнивается к самоубийству и они с детьми на том свете не встретятся. Может, это из желания отомстить у них было, может, оттого, что жить без детей невыносимо. Всех отговорил», — рассказывает смотритель.
«Части родителей, — продолжает Касполат, — я сказал вещь, неприятную для них: "То, что вам за детей выплатили, — это копейки. Я за два-три дня зарабатывал эти деньги". Скажу как есть опять. Я некоторым говорил в лицо: "Вы детей своих продали просто за деньги". Они с первых дней, как деньги свои получили, стали дома строить, кайфовать. Просто наслаждаться жизнью. Ничего в память о детях не сделали».
От вопроса, что надо было сделать пострадавшим семьям, Рамонов отмахивается: «Я не говорю не брать. Но вести себя надо как человек. А они забыли, что такое понятия чести, совести и так далее. Есть люди нормальные и ненормальные везде. Вот и так называемые пострадавшие то же самое. В Беслан тогда, после теракта, пришли не машины, не вагоны, а эшелоны гуманитарной помощи — почти все разворовано. Я даже салфетку оттуда не взял, — говорит Касполат, для наглядности отрывает кусок от мотка бумажных полотенец, стоящего на столе, и машет им у меня перед лицом, — миллиарды денег растащили. Недавно руководство отчитывалось, что всех жилплощадью обеспечили. Так вот потом глава района приехал сюда, а я ему говорю: "Слышь, урод, быстро сел в машину. Люди говорят, что мне уже две квартиры дали. Быстро привези мне хотя бы адреса, чтоб я знал, где мои квартиры". На меня республика за 14 лет не потратила ни одного рубля!» — добавляет он.
В повторах и самоцитировании Касполата винить бессмысленно — вся его жизнь последние 14 лет, по сути, проходит на кладбище, где едва ли происходит много событий, которыми можно поделиться в интервью. Возможности рассказать о бытовых проблемах он, кажется, рад, по крайней мере, говорит с большой охотой.
Спрашиваю, в какую сумму сейчас ему обходится содержание мемориала. Касполат в ответ смеется: «Ты не поверишь! Не считал! Никогда не считал. Семена нужны, удобрения нужны — мелочей столько, что не упомнишь. Даже хомяки — знаешь, нужно, чтобы и близко не было хомяков на полях, а то первые два года было как: вечером цветы кладешь на могилку — утром их уже нет. Сорок надо отстреливать, ворон распугивать. Если хоть один день не обращать на них внимания, памятники загадят. Другие мелочи, из этого все собирается. Некоторые родители этого не видят, не знают, другим по барабану, третьи вообще сюда не приходят. Не знаю, по-христиански это или нет, но в траурные дни иногда приходят люди, берут бутылку колы, капают на могилку, словно бы и детишкам перепало. Не соображают, что это сладкое — там муравьи разведутся. Начиная с того, что надо муравьев выводить с цветников, и заканчивая… Да, в общем, неважно, работы здесь круглый год хватает. Зимой, если всю ночь идет снег, то до вечера вся территория должна быть очищена — это уже привычка у меня. А для людей это все в порядке вещей. Они просто не видят, да и к лучшему это».
Беспечное отношение к деньгам Рамонов объясняет историей своего прошлого. Говорит, что в старые добрые времена (до теракта) хорошо зарабатывал. «Я работал официально в таможне, но для меня это была госслужба, — оговаривается он. — А так бизнесом занимался. Из-за границы грузы получал». Словно немного хвастаясь, рассказывает, что «миллиардером, конечно, не был», но с утра клал в карман брюк «пресс» стодолларовых купюр — «сто штук новых из банка», а к вечеру оставалась пара бумажек. «Не кайфовал, ничего. Просто помогал знакомым, родственникам. У кого-то ребенок заболел — не мог смотреть, мимо пройти. Деньги просто улетали. Мои друзья не понимали этого, а я им отвечал: "Я наркоман. Для меня кайф — сделать человеку что-то приятное". Никогда не пил, наркотики не употреблял, анаши даже на интерес затяжки не сделал. Мне это не нужно было. Сделать кому-то что-то приятное — вот это кайф», — аналогия с наркоманией ему, видимо, нравится.
Умиротворенность Касполата, исчезает словно ее и не было никогда, как только он слышит вопрос о «Матерях Беслана» и их открытом письме. Он начинает говорить жестко, стуча ребром ладони по столу в конце каждой фразы, словно обрубая ее. «Я даже говорить о них не хочу, чтобы не пачкаться. Вот они про меня накатали что-то, так там каждое слово — вранье.
В двух словах расскажу: они услышали вот эти доклады министров и так далее, а там про деньги. И тут началось, что я деньги сожрал, у меня совести нету, с психикой проблемы, ну, и требуют меня отсюда убрать. Это не абсурд, это ихняя суть. Мне спасибо от них не нужно. Для них я ничего не делаю. Ничего про них плохого не скажу, хотя хорошего про них сказать, зная их, невозможно. Пишется в кавычках "Матери Беслана", я их так и называю — в кавычках. Так называемые матери.
Есть Матери — ты с большой буквы это слово пиши, — обращается он ко мне, — Алета Гасинова, которая пошла своими ногами в спортзал. Там был ее отец и две дочки. Первые выстрелы, когда раздались, она подумала, что салют. А когда очереди пошли, побежала уже к школе. На улице стоял боевик с автоматом, она к нему. Он наставляет на нее автомат и приказывает валить оттуда, а она отвечает, что у нее дети в школе: "Расстреляй меня, убей или пусти туда, я не уйду". Он опешил и пустил ее. Третьего числа они все спаслись. Вот это мать! Другая мать, Цкаева, выходила с грудным ребенком, но у нее другие дети остались в зале. Она малыша отдала и вернулась к своим. Горе не меняет людей. Мразь остается мразью.
После этой статьи меня друзья просили: "Ответь им, ты же знаешь, что они из себя представляют". Я не стал. Люди меня знают, люди их знают», — Касполат выглядит то ли разозленным, то ли раздосадованным. Но в его словах, кажется, больше обиды: хоть он еще много раз повторит, что никакой благодарности не ждет, однажды, говоря о письме комитета «Матери Беслана», оговорится. «Вместо того, чтобы сказать спасибо, — он сразу запнется и поправит себя. — Не нужно мне их спасибо».
Эта раздвоенность между человеческим желанием благодарности и необходимостью соответствовать образу подвижника ее не ждущего промелькнет в нем не раз: в обиженных интонациях, в выражении лица, но сформулирована будет лишь единожды: «Со всего мира люди приезжают — благодарят, что я смотрю за детьми, порядок поддерживаю, а вот от тех, кто здесь, доброго слова не слышу. А в ответ местных за людей не считаю. Для посторонних, когда говорят "пострадавшие в Беслане", — они все одинаковые. Люди, потерявшие детей. А я-то вижу по-другому: для кого война, кому мать родна. Не меняет горе людей: кто был мразью — ей и останется», — он настолько категоричен в своих оценках, что мне приходится напомнить ему о том, что разговор записывается. Касполат отмахивается: «Я правду люблю».
Разговор с Касполатом о «Матерях Беслана» покажется странным и противоречивым любому стороннему слушателю. Директор кладбища постоянно повторяет «не надо об этом писать», «не хочу о них говорить», но продолжает, не останавливаясь. Ему даже не нужны мои вопросы: он распаляется все больше и больше с каждым словом. Смысл его длинных и противоречивых тирад в итоге сводится лишь к одному: «Я так называемых матерей, — только такую формулировку он использует, говоря о них, — за людей не считаю». Он, конечно, поясняет, почему: «Пусть бы ради памяти детей хоть пальцем о палец ударили. Сами себя выбрали, сами себя назначили. Кто им дал право от имени Беслана говорить?» — в его голосе слышна уже не досада, а возмущение.
«Я с ними не разговариваю», — несколько раз, словно бы мимоходом, скажет Касполат в этом разговоре. На деле это не так — он опровергнет себя сам, говоря о нескольких конфликтах с комитетом, перепалках с его членами. Но суть окажется в ином. Это почти детское, обиженное «не разговариваю» произнесут еще многие мои собеседники, говоря то друг о друге, то о людях, которых уместно назвать третьими лицами. Фраза всегда будет значить одно: «не хочу слушать и слышать». Отказ от диалога. К последнему дню в Осетии у меня начинает складываться впечатление, что, собери их и запри на сутки в помещении, они проведут это время в молчании.
Спросить, что именно он делает хорошего, я не успеваю — Касполат опережает меня: «Несколько лет назад сделал тут спортзал. Единственная в республике полоса препятствий — это у меня. "Альфовцы" мне схему нарисовали, я и сделал. Может, я ненормальный, когда делал спортзал этот — все на свои средства. Молодежь подходит, спрашивает, сколько платить. Отвечаю: "Платить придется очень дорого. Вам нужно будет заниматься, не пить, не курить, не колоться". Они не понимают, как это бесплатно. Я просто стараюсь сделать жизнь лучше», — говорит смотритель.
«Вот стела большая на въезде в город, где "Аэропорт" написано. Она вся пооблезла, краска облупилась. Дней несколько назад я ребятам сказал ее почистить, купил краску и велел покрасить. Вид совсем другой — блестит. Приятно», — продолжает он рассказывать о своих «хороших» делах, пока я пытаюсь припомнить стелу, которую точно видела. Вспоминаю, что она действительно выглядела свежевыкрашенной.
«Как-то приходит ко мне друг и говорит: "Есть Баскаева Эльза, у нее была дочка в заложниках, она как журналист пошла в школу снимать праздник и осталась там. Эльза написала книгу, но никто ее не финансирует". Спрашивает, есть ли возможность как-то помочь. Я попросил направить ее ко мне. Она пришла и принесла стопку листов А4, от руки написанных. Я попросил оставить и все прочитал. Она реально с заложниками со всеми выжившими общалась, не придумывала ничего. Кое-что, что заложники фантазировали, я карандашом позачеркивал и предложил в таком виде напечатать. Сделали первый тираж, я его раздал. Из Ростова, где печатали книгу, позвонили, предложили наличкой заплатить, тогда они допечатают за полцены. У меня не было денег тогда — взял кредит, лет пять потом выплачивал, но напечатал все-таки. Я только книг про Беслан на свои деньги на 4,5 миллиона выпустил. А потом вот эти тетеньки сидят, обсуждают, сколько у меня денег. Но я их ем, что ли? Только ради памяти детей все делаю, по всему миру рассылаю, чтобы память была. Благодарности не жду. Но потом слухи расползаются: деньги мои считают. А деньги — это ничто», — говорит Касполат, произнося слово «деньги» как-то брезгливо.
Эльза Баскаева подлинность истории, рассказанной Рамоновым, подтвердила постом в социальной сети. Там она пересказывает разговор с директором кладбища: «"Ты пишешь книгу о Бесланском теракте? Пиши. Я помогу тебе издать ее, — сказал мне Касполат Рамонов. — Не достану денег — продам квартиру". Это было в 2010 году. С тех пор книга "Пепел Беслана" объемом более 700 страниц, в которую вошли воспоминания 150 бывших заложников, издавалась дважды. Почти пять тысяч экземпляров книги разошлись по всему миру. Касполат дарил ее тем, кто приезжал в "Город ангелов", отправлял ее в осетинские диаспоры не только в России, но в Канаду, Израиль, Италию. Через проводников поезда Владикавказ — Москва упаковки с книгами отправляли в Ростов и Воронеж, их встречали на маленьких станциях. Потому что люди хотели помнить и знать», — вспоминает Баскаева. Она считает, что «это еще один памятник Беслану, созданный Касполатом Рамоновым», добавляя, что «Касполат не просто работает — он живет на мемориальном кладбище».
О «работе» говорит и он сам: «Когда меня спрашивают: "Ты на работе?", меня клинит. Работа — это когда от и до. А тут это не работа. У меня нету выходных, нету праздников, ни дня, ни ночи. Для меня это долг перед детьми. Я им только обязан, им должен, больше никому. Меня может не быть здесь 2-3 дня, потому что раз в три месяца нужно съездить в онкоцентр в Москву, но все остальное время я тут».
«Я не решал стать смотрителем, — продолжает он, — не было какого-то решения. Так просто получилось. Я же был тут почти с самого начала: первое время и не помню. Говорят, что и снегом меня засыпало, но просто в памяти не осталось всего этого, — Рамонов надолго замолкает, собираясь с мыслями. — Я, наверное, по понятиям отца, деда живу. Плюс ко всему я еще конченый патриот, сам себя так называю. Чтобы война была, что-то такое, а я остался в стороне — такого быть не может».
Мысль о том, что не может остаться в стороне, он иллюстрирует подробным рассказом о поездке на войну в Южной Осетии: «Меня сильно изменил теракт. И потому что Мариана погибла, и потому что перед всеми детьми считаю себя виноватым. Многое мог раньше иначе делать, чтобы этого не случилось. Вернуть бы время назад — ушел бы в ту же Чечню или в Ингушетию в лес, убивал бы этих ублюдков боевиков. Когда боятся смерти, я этого не понимаю. Вот во время войны в 2008-м в Южной Осетии у меня вообще страха не было. Когда все началось, я был в Японии на годовщине бомбардировки Хиросимы и Нагасаки. Пригласили туда на траурные мероприятия. Мы, кажется, в Шереметьево прилетели уже, а в аэропорту показывают, что Цхинвал обстреливают. У меня обратный рейс в Осетию из Москвы был на следующий день. Я тогда рванул из Шереметьево во Внуково, там был рейс до Нальчика. Там меня встретили, привезли сюда, быстренько переоделся, оружие в машину — и рванул туда. Машину еще полностью загрузил хлебом. Повоевать удалось пять дней.
Я говорю: черное, белое. Одни отличились, другие бежали из Цхинвала, чего скрывать. Я же говорю, я конченый патриот, не мог оставаться в стороне. Еще и зная, что там дети погибали. А моя жизнь что по сравнению с жизнью ребенка. Не детей, а одного ребенка. Это я взрослых делю на белых и черных, хороших и плохих. А дети — что? Они ангелочки».
Мой собеседник продолжает: «Знаешь, я матери говорю: "Мама, у тебя, еще один сын есть, его Мамед зовут и он чеченец". Когда я с пацаном (младший сын Касполата Ибрек тоже был в заложниках, его ранило в ногу, и из-за начавшейся гангрены ему пришлось лечиться в Москве — прим. «Ленты.ру») в больнице был, Мамед работал в отделе по борьбе с терроризмом. Он если не каждый день, то через день звонил мне и говорил: "Брат, я сегодня за племянницу разобрался". Это означало, что в этот день минимум одна голова боевика полетела. То, что я насчитал, минимум это 56 голов он снял за Мариану. Это минимум. Вот это больше чем брат».
***
С главой комитета «Матери Беслана» Сусанной Дудиевой мы встречаемся вечером на окраине Владикавказа в квартире у ее коллеги по комитету Анеты Гадиевой. Та с улыбкой встречает меня у дверей и, когда я переступаю порог, спрашивает, сколько мне лет. Отвечаю, что 23, — она сникает, словно подкошенная печальной новостью. Улыбка сползает с ее лица, и я слышу, как она произносит голосом, затухающим к концу фразы: «Как моей Алане исполнилось бы».
Сусанна ждет на кухне.
Дудиеву много лет подряд описывали как седую женщину, выглядящую намного старше своих лет. Такой она и была раньше, это видно на многочисленных кадрах с пресс-конференций, собраний, встреч с журналистами. Сейчас она совсем другая — волосы тщательно покрашены в отливающий темно-рыжим цвет, в ушах аккуратные серьги с жемчугом, кажется, искусственным. Она старше Анеты на три года, но этого не скажешь, на первый взгляд, разница у них обратная.
С первых слов становится понятно, что именно в обращении смотрителя задело «Матерей» больше всего. «Если полностью верить ему, то все вокруг мерзавцы. Что он сидит день и ночь у могил, а мы все, у кого дети там погибли, плохие, не появляемся там», — почти кричит Сусанна. Сказав это, она резко замолкает, словно собирается с мыслями, а потом уже иным, разъясняющим тоном добавляет: «Вот, ты пойми, если честно, когда я прихожу туда — для меня становится реальным, что мой ребенок в могиле, что вот он лежит. А так я иногда ловлю себя на ощущении, что он просто уехал. И чувство такое, что все равно приедет. Когда я прихожу на кладбище и вижу могилу — мне от этого плохо, я становлюсь очень агрессивная, злюсь на всех».
«Люди все эту потерю восприняли одинаково. Не он [Рамонов] один. Ему просто удобно выставить себя страдальцем, что мы все по домам, что детей забыли, а он там, видите ли, ночью сидит», — добавляет Дудиева.
«Это не его дело, кто туда ходит, сколько туда ходит, как часто», — снова повторяет Сусанна. Видно, что для нее именно связанная с «посещаемостью» часть заявления Рамонова самая болезненная. — Это не его кладбище, он там не собственник. Раздул вот эту всю ситуацию, в итоге все это дерьмо повыливалось. Нам не хочется в этом мараться, мы к этому непричастны совершенно. Просто он в этой своей плаксивой исповеди всех нас решил вывалять. А теперь и в комментариях кухонные наши певицы изгаляются: "А они [комитет "Матери Беслана"] там миллионами не нахапались, не нажрались, а теперь узнали, что там такой бюджет, хотят и это присвоить, акулы". Это все из его слов выросло», — на комментарии в соцсетях Сусанна реагирует болезненно.
— Было время, когда мы с ним нормально были, — быстро добавляет она. Женщины говорят наперебой, словно продолжая мысли друг друга.
— Ну, мы старалися, — тянет Анета, — у нас ощущение было, правда, что дети наши под присмотром, благодарны ему были. Мы понимали, конечно, что у него эго такое. Но он все равно один из нас, — вдруг обрывает она саму себя.
О Касполате ходят в Осетии разные слухи: люди рассказывают, что после теракта он ушел «в лес» мстить за смерть Марианы. «Не возвращался оттуда, пока всех не постреляли, не поубивали, кто был причастен». Сам он об этом говорить отказывается: «О чем угодно спрашивай, но про лес не скажу». Эта история кажется мне поначалу просто сказкой, но она внезапно всплывает, когда Сусанна Дудиева и Анета Гадиева рассказывают о возмутившей комитет истории. Тогда Касполат Рамонов от лица всех пострадавших выступил в защиту Аслана Гагиева — «преступника мирового масштаба», как они его называют.
— Анета к нему пришла и спросила, зачем он все это делает от имени всех пострадавших, он и говорит: «Ваши мужья дома сидели, а я и этот вот Гагиев врагов убивали из соседних республик, которые в теракте замешаны, пойдем могилы их раскопаю», — прерывается Сусанна и смотрит на подругу.
Я спрашиваю, почему «Матерей» в Беслане не любят. Ожидаемая пауза не наступает — Анета отвечает быстро, без запинки, словно давно ждала этого вопроса.
— Кто не знает — тот не любит, а кто знает — все любят, — она улыбается как-то задорно, и это выражение впервые за время нашей встречи появляется у нее на лице. На самом деле и Гадиева, и Дудиева потом опровергнут это утверждение, связав негативное отношение к комитету с его «неуправляемостью». — Есть такое понятие «стигматизация» — навешивание ярлыков, так и тут. Обыватель ведь не разбирается. Чем ужаснее ложь, тем легче в нее верят.
— Да, мать, думать не надо потому что, — соглашается с ней Сусанна и тоже улыбается. — Ты пойми, два мерила — оттуда смотрят, и вот эти живые дети отсюда смотрят. У нас свои ценители и мерители нас. Не просто так все эти сны, все эти встречи.
Сусанна вдруг снова расплывается в улыбке и рассказывает длинную и немного запутанную историю о том, как в 2014 году случайно встретила на кладбище премьера Дмитрия Медведева. В этом рассказе как-то органично сочетаются голодные рабочие, реставрировавшие надгробия, покупка осетинских пирогов для них, разговоры со знакомыми в магазине и визит важного чиновника. Все сводится к тому, что встреча с ним — невероятное стечение обстоятельств. «Я настолько была не готова, что назвала его Дмитрием Николаевичем, — уже в голос смеется Сусанна. — Но на пять минут, на три минуты позже — уже не попали к нему и не задали вопрос про второй транш денег на квартиры. А тут через неделю деньги выдали. И сколько таких ситуаций было, не перечесть».
— У нас просто есть видение, позиция и мотивация. Что если остались жить — ради чего-то. Так и с Эллой [Кесаевой] вышло. Мы ведь были между всеми: сюда столько оппозиции приехало, и у всех был свой интерес… — начинает Анета.
— Как бы нас употребить, использовать, — заканчивает фразу ее подруга.
— Когда поняли, что у нас своя позиция, что мы независимы — началась такая свистопляска. И вот тогда все сделали, чтобы нас с Кесаевой рассорить. Мы сейчас с ней не общаемся, не разговариваем, — Анета снова грустнеет.
Вопрос, что послужило причиной раскола, Дудиева прерывает лаконичным: «Это был личностный конфликт», — видно, что ей не очень хочется об этом говорить, но ее коллега все-таки начинает объяснять мне, что причина была во встрече с Владимиром Путиным. Ее назначили на 2 сентября — один из траурных дней, и «многие» были против, «говорили, что не надо 2-го именно». Анета признается, что так думала и сама, но Сусанна ее обрывает: «Я сказала, что хоть 2-го, хоть 42-го поеду и донесу, что считаю нужным», — говорит она с вызовом.
— Ну вот и Элла [Кесаева] сначала была за, а потом категорично против, — продолжает рассказ Гадиева. — Это и стало началом конфликта. А потом, когда мы к Грабовому поехали… Самое интересное, что и она собиралась, и ее сестра собиралась. Но были силы, которые на нее повлияли и убедили отказаться. А мы поехали. И тут такое поднялось: новость номер один по всем каналам была, что Грабовой обманул женщин Беслана. Нас везде как идиоток выставляли, — она хмурится, как делают многие, вспоминая о неприятном. — Я его изначально нашла, привезла его книгу, нас это увлекло. А тут выходит Пиманова передача «Человек и закон», там он врет, что якобы Грабовой приезжал в Беслан, потребовал 39 тысяч за воскрешение. А этого не было. Мы начали возмущаться. Потом я летела в самолете с одной женщиной, которая про него рассказывала. И вот такие подсказки, удочки. Мы попались на них, — на этих словах она поднимает от стола взгляд и смотрит на меня, словно ища поддержки. Я киваю. — Ну и поехали туда вдвоем с Сусанной. Грабовой оплатил нам дорогу, проживание и питание. А говорили, что он с нас каких-то денег получил. Потом, 13 сентября, был съезд его партии какой-то, и нас туда пригласили. Мы вернулись, все заинтересовались, ну вот и поехали. Все это выглядело очень убедительно и захватывающе. Когда нас 15 человек приехало на этот съезд, там собралось 3000 человек, и там все физики, математики, все увлеченные такие. Мы думаем: ладно мы ненормальные, но все они же не могут быть. Нас посадили в первом ряду, мы вышли на сцену, сказали пару слов, и еще там были, а уже новость на всех каналах была про Грабового и «Матерей Беслана». А потом он объявил, что будет выдвигаться на выборы президента в 2008 году, и его так через нас загасили, да еще и нас выставили дурами ненормальными…
«Ты представляешь, как страшно: люди в одном горе, в одном состоянии вроде бы и не могут понять друг друга. В общем, у каждого своя правда», — этот вывод из уст Анеты звучит неожиданно, ничего из того, что она и ее коллега говорили до этого, к нему не располагает. Но он окажется едва ли не самым важным из тех, что сделают мои собеседники.
***
Следующим утром я просыпаюсь под писк телефона — приходит сообщение. Еще одна из «Матерей Беслана» — Марина Пак — согласна на интервью.
При встрече она просит у меня назвать год рождения. Когда я называю 1995-й, Марина, всплеснув руками, затараторит: «Ой, вы даже младше моей дочки. Свете моей было бы сейчас 26 лет. Уже к нам журналистами дети младше наших приезжают». Сникнет и очень тихо, почти шепотом, скажет: «Я все по Светке меряю».
Пак приводит несколько примеров «неадекватности» Рамонова. Они все те же, о которых рассказывали другие мои собеседники, — перепалка с бывшей женой, чуть не вылившаяся в поножовщину; конфликты с посетителями и журналистами. «Болезнь просто усугубила его агрессию. Если уж он так с посторонними поступает, то представляете, что он с нами там вытворяет».
«Вы хотя бы на минуту представьте себя на нашем месте: мы его жалели, думали, что все эти годы финансирование плохое. Ходили туда и зимой, и летом, больные и здоровые, собирали детей на 1 сентября, чтобы помыть это кладбище. Кто-то ведь не мог приехать, кто-то умер, есть сироты, к которым некому ходить. Да, есть могилки, к которым ходят редко, но это ведь личное право человека каждого. И мы никого не осуждали. Молча убирали. Мы собирали людей, чтобы снег почистить зимой. А теперь выясняется, что там было нормальное финансирование, которое позволяло штат держать полный, поддерживать там порядок, чтобы кладбище было в должном виде».
Марина говорит, что в этом скандале их «очередной раз использовали», жалуется, что все ходили к детям, когда «душа просила», а сейчас их «попрекают этим». Она объясняет, что уже немолода: «С годами я чувствую, что мне тяжело часто туда ходить. Помыть только своей девочке я не могу, потому что там могилка подружки ее, моей подруги дети там погибли… И я всегда стараюсь всем им убрать, а после этого домой ползу, потому что нет здоровья. А вот сейчас, с его слов, получается, что мы такие все бессовестные, что не ходим, думаем постоянно о деньгах, а там на кладбище только один благодетель — он», — на слове «бессовестные» ее голос становится почти по-детски обиженным.
Она говорит, что дурная молва о пострадавших пошла из-за того, что Северная Осетия — маленькая республика. «Теракт много кого затронул, — объясняет она. — И получилось просто так, что было много назначений таких: у главы администрации мама погибла, у главы республики дети в заложниках и так далее. Ну и люди злились, что пострадавшие себе тепленькие места повыбивали. Но ведь, по правде, куда нам всем деться? Нас тысячи, нам же нужно где-то работать», — разводит руками женщина.
Марина Пак на записи совещания комитета выглядела очень жестким, резким, энергичным человеком. В начале нашего разговора она местами настолько безапелляционна, что кажется даже черствой. Это впечатление пропадает как морок, когда она заговаривает о кладбище и о своей обиде на Касполата за то, что он принес в это место «политику». «Это было единственным местом, Саша, — произносит Марина, и на последнем слове у нее начинает дрожать голос, краснеет кончик носа, а слезы стекают по приветливому круглому лицу, оставляя мокрые дорожки. — Куда мы приходили все эти годы, когда нас здесь топтали и продолжают уничтожать, мы шли туда. Думали, что это единственное место, где должно быть чисто, где не должно быть политики, всей этой грязи. А получилось, что и это все в политику затолкали», — ее покрасневшие щеки становятся абсолютно мокрыми, она умолкает и пьет, пытаясь успокоиться.
Марина заплачет несколько раз за время нашего разговора, становясь в эти моменты совсем некрасивой, как все искренние в своих слезах люди, и будет скомканно и неловко извиняться за то, что плохо выглядит и отнимает у меня время. Слезы она не вытирает, просто сидит, теребит чашку, глядит в нее, пока я рассматриваю влажные следы, расплывающиеся на ее кофточке.
«Пусть в меня кинет камень тот, кто без греха, — начинает она, все еще не успокоившись, дрожащим голосом, — я тогда на колени перед каждым встану и буду вымаливать прощение. Скажу: "Простите меня за то, что я опустила свой моральный облик настолько, что приняла эту помощь". Ведь благодаря этой помощи мы ходили на кладбище, мыли свои могилы, покупали цветы. Да, где-то какие-то и свои решали проблемы. Но мы люди, простые люди. Кто сказал, что мы святые? Растоптать нас за ошибки никто не имеет права. И если кто-то из нас споткнулся, то обобщать это на всех и называть нас кухарками, свиноматерями, как они нас называли. Свиноматерями! — в ее голосе сначала слышится возмущение, но сквозь него проступает обычная человеческая обида. — Назвать нас свиноматерями — значит моего ребенка оскорбить, я мать поросенка, получается? У меня до сих пор каждый день в ушах это слово — я просыпаюсь, открываю глаза и думаю: «Я свиномать». Понимаешь, Саш? А я просто человек, который сегодня ошибся, а завтра может раскаяться».
Это «просто человек», «простые люди» «не святые» от нее звучит постоянно, становясь постепенно фоном беседы.
«Сейчас моей дочери, — со слезами в голосе произносит она, — было бы 26 лет, разве я бы не радовалась, если бы она, как ты вот, работала? Чем это заменить? Нам эти копейки в нос сунули и попрекают ими все эти годы. Мне кажется, это очень жестоко. Хотя, наверное, мы все такие очерствевшие стали, видим только свои проблемы, только свое мнение учитываем, вот это нам больно, об этом и говорим».
«Статью его почитать, — резко продолжает она, — получается, такие безнравственные мы, бессовестные, а по большому счету, кладбище чисто благодаря нам. Мы снег там убирали зимой, могилы мыли. Раньше ходили чаще, но потом… У меня сын, мать была больна, у кого-то болезни, у кого-то дети растут. Но все равно хотя бы раз в месяц, раз в две недели — приходим. Ни разу не было, чтобы любая из моих знакомых женщин, придя туда, помыла только могилу своего ребенка и ушла. Обязательно приберется рядышком у кого-то, у подружки ребенка. В общем, поэтому кладбище и в порядке. А это ведь мемориальный комплекс, и за ним должен смотреть тот, кто возглавляет организацию, те, кто там работает. Они должны следить за порядком — не мы. Чтобы я могла спокойно как мать знать, что, если не смогла приехать, там чисто, выметено, убрано. Это государственная организация. Это не просто кладбище брошенное, где похоронили всех и уехали. И все эти годы он должен думать не о том, чтобы лезть в чужой моральный облик, судить, кто ходит на это кладбище, кто не ходит — это не его и не наше дело, — а о том, как все в порядке и чистоте содержать. Достаточно было бы».
«Когда живешь сам в этой стране, — Марина Пак говорит обиженно, но не зло, а как-то снова по-детски, — пытаешься выжить, работать, человеком выглядеть достойным — тебе просто не хватает ни времени, ни сил, ни возможностей всем им уделить внимание. Те проблемы, которые сейчас на нас каждый день сыплются по здоровью этих заложников, по устройству их судьбы… Ты чувствуешь бессилие такое, понимая, что тебе придется опять в очередной раз в чью-то дверь стучать и просить, чтобы им помогли. И вот эта несправедливость, когда, с одной стороны, женщине пострадавшей памперс не могут поменять со второго на третий номер, когда она поправилась, — голос Марины опять дрожит, и она отворачивается, начинает говорить куда-то в сторону, — и старый ей мал, а на этом фоне видишь такое внимание к Касполату, к человеку, который лицо свое потерял, честь потерял. И думаешь: почему так все несправедливо», — она собирается с мыслями и заключает: — По большому счету, думала, что уже прожила жизнь и что-то в ней понимаю, а вот последний раз столкнулась со всем этим и такой бессильной себя почувствовала, подумала, что вообще жизни не знаю. Лицемерию и лукавству нет предела на земле, а я-то, глупая, думала, что добро выше, справедливость, разум, мудрость. А оказывается, нет».
В ней говорит обида, природу которой она объясняет сама: «Мы, когда были в последний раз в правительстве, я сидела и думала, что мы все годы, 13 лет, идем в этот кабинет и просим помочь той-то с лекарствами, выделить этим что-то. Я всегда в стороне сижу. Смотрела на Сусанну, как она разговаривает с чиновниками. Она говорит: "Этим детям вы должны помогать до конца их дней". А я слушаю и ловлю себя на мысли, что я бы так не смогла, ведь вроде ты и не себе просишь, но просишь постоянно. А почему мы должны выклянчивать что-то для тех, кто по вине государства остался инвалидом? Каждый год ходить, обивать пороги и эти копейки выпрашивать», — она прерывается и вдруг начинает с невероятной теплотой говорить о «моих девочках», ее соратницах по комитету. Каждый раз, когда Марина Пак вспоминает о них в разговоре, она еле уловимо улыбается, а это «девочки» произносит с удивительной нежностью.
Марина меняет тему и начинает говорить о том, что государство часто отказывается помогать пострадавшим и их семьям — они ничего не получают, все приходится выбивать и выпрашивать. «Я не имею в виду республику, — уточняет она, — точнее, не только ее. Москва должна следить за тем, как живут те, кто пострадал. Ведь с какой стороны тут ни посмотришь, вина очевидна: они школу не уберегли. Нас осуждали, что мы правительство обвиняем. Но мой ребенок не пошел в парк, не пошел в кинотеатр — он пошел в государственную школу, и ее не уберегли. Детей не уберегли. Туда же не один боевик проник, туда шестьдесят человек проникло (по официальной версии, в захвате школы участвовало 34 человека, из которых двое оставались в лагере связными — прим. «Ленты.ру»). Кого мы должны винить? Кого осуждать?»
«У нас, конечно, есть категория людей, которые, ну, "профессиональные пострадавшие", — говорит Марина с усмешкой. — Живут этим, стараются проблемы свои с помощью статуса этого решить. Вот благодаря им у нас такое общее клеймо, что мы не можем миллионами нажраться, насытиться. И мы сами от этого страдаем, потому что первое, что такие люди делают, — обивают пороги Сусанны. То им не то, это не эдак. Может, нас меньше тех, кто не замыкается на этой трагедии и старается ею не пользоваться, но мы же есть. Я по крайней мере стараюсь. У меня ученики до восьмого класса не знают, кто я, про дочку мою не знают, я для них просто Марина Алексеевна. И мне кажется, что это правильно». Рассказывая об этом, Пак упоминает, что директора восьмой школы, где она работает, часто упрекают в неуважении к памяти о теракте: «А она ведь просто старается детей, которые были в заложниках, воспитывать так, чтобы они не стояли особняком, а социализировались. Чтобы они понимали, что эта трагедия уже прошла и жить ею и пользоваться ею нельзя, что нельзя паразитировать».
Разговор заканчивается. Перед тем как попрощаться, Марина просит меня еще раз включить диктофон, чтобы записать последнюю мысль, важную для нее, опубликовать фразу она просит без изменений. «Глобальное очищение душ должно произойти, чтобы все разрешилось. Когда теракт случился, я была уверена, что это переломный момент, что все объединятся и поймут, что надо быть вместе. А с тех пор еще больше грязи. И если уж в 2004-м не объединились, то сейчас навряд ли. Может, мы и сами виноваты, может, где-то надо было смиряться, где-то вовремя сгладить конфликт. Но жить правильно мы все тоже не умеем, любить всех и принимать — не умеем. Что уж сделать! И сейчас затронута та тема, которая самая больная в республике — одновременно и теракт, и деньги. Люди-то на грани нищеты».
***
На следующее утро мне назначена встреча в министерстве ЖКХ. О ней я договаривалась по телефону с заместителем министра Таирой Купеевой.
Мы встречаемся в кабинете министра — Альберт Сокуров сидит за своим рабочим столом, я и Купеева — за длинным приставным, где обычно размещаются пришедшие давать министру отчет подчиненные.
— Альберт Заурбекович, — спрашиваю я его, — как вышло так, что бюджетному учреждению деньги выделялись, они до него не доходили, возвращались в бюджет и это не вызвало никакой обеспокоенности у министерства?
— Вы знаете, мы в начале каждого года доводим до всех бюджетных учреждений лимиты. Они доводятся в январе в полном объеме. В частности, в случае с кладбищем в 2017 году лимиты были доведены 7 миллионов 395 тысяч. Также было перечислено в январе 444 тысячи рублей, — данные Сокуров подсматривает на лежащей перед ним справке. — Эти денежные средства, — он делает ударение на последний слог, — оставались на счету в течение календарного года. У него не было бухгалтера, не было отчетности, поэтому он не мог их использовать. Министерством была написана масса писем директору, туда постоянно выезжала первый заместитель министра Купеева, она встречалась с ним, объясняла. Мы направляли свое финансовое управление туда, но добиться от него ничего не смогли. Я прошу вас понять и принять к сведению, — говорит он агрессивно, — что это наши дети, наша боль, наше горе. Как вы себе представляете, чтобы мы эти обязательства не выполняли? Лично я этого представить не могу. Мне тяжело с этим разбираться, потому что он [Рамонов] не совсем адекватно к этому относится. С ним неоднократно и беседы проводились, и разъяснения. Вы должны понимать: когда идет бюджетное финансирование, есть определенный порядок, от которого мы не можем уйти. Мы госслужащие и должны подчиняться закону. То, что республика выделяет все денежные средства, они закладываются, есть в РОИПе, мы доводим их до него. В этом у вас не должно быть сомнений — это наша боль.
Вопрос о том, проводился ли на кладбище аудит, были ли проверки, вызывает у Купеевой реакцию крайне эмоциональную: «Я предлагаю, давайте мы с вами проведем эту проверку! Дело в том, что он ничего не хочет предоставлять, мы от него ничего добиться не можем. У него горе, у человека погибла дочь в ужасающих условиях. Если смерть пожилого человека — явление природы, то тут произошла трагедия, — последнее слово она произносит с расстановкой. — Мне лично тяжело с него спрашивать, потому что этот человек похоронил близкого человека, и не просто похоронил. Когда приходишь на это кладбище, у меня мурашки по коже бегут. И у любого, пусть даже там никто близкий у человека не лежит, текут слезы. И тут любому уже не хочется вникать в какие-либо нарушения бухгалтерского отчета или чего другого! Просто из-за масштаба трагедии!»
— Мы тоже этот народ, — повышает голос министр, — это коснулось каждого практически, мы не можем какие-то вещи себе позволить, которые вы подразумеваете. Министерство, правительство, глава — все выполняют обязательства перед этим учреждением в полном объеме.
Спрашиваю, будет ли компенсировано Рамонову то, что он потратил из личных средств, не имея доступа к бюджетным, министр в ответ говорит мне тоном, каким родители обычно объясняют детям очевидные вещи: «У него должна быть ведомость, документация. Этого закон от меня требует. Я не могу просто взять и отдать кому-то бюджетные деньги. На все, о чем будут подтверждающие документы, отдадим. Никто их в карман взять не собирается. С нашей стороны проблем нет никаких. Почему вы этого не понимаете? Мы готовы сами за него отчеты делать — он против. Ничего не подписывает, ни одного первичного документа не дает. Если вы найдете какой-то выход — я вцеплюсь в него мертвой хваткой!»
«Я проблемы не вижу. Человек покупает что-то для кладбища — может же он накладную взять. Купил, представил, получил. Вы же грамотная девочка?! — спрашивает он меня. — Я понимаю, куда вы гнете: что мы его заставляем. Но это боль нашего народа. Не только его. Там есть семьи, где по три человека погибли. Это не боль одного человека. Мы готовы на все пойти. Всеми доступными методами пытаюсь найти с ним общий язык. Любые вопросы готовы решать. Это установка просто любого жителя республики. Но закон есть закон. Их же не я принимаю».
***
На кладбище мне приходится вернуться — разговоры с чиновниками из министерства ЖКХ, как и беседы с «Матерями», вынуждают меня задать Рамонову несколько вопросов.
Первый из них о бухгалтерах. Версию чиновников, что специалистов посылали, но они не смогли сработаться с ним, Рамонов отвергает решительно. На самом деле он почти кричит: «Это все вранье! У людей совести нету, понятий нету: они хотят из меня сделать виноватого. Я им отправлял бухгалтеров, они их не устраивали, миллион причин придумали, чтобы их не брать, миллион причин, чтобы не финансировать. Пусть хоть одного бухгалтера покажут, которого я отправил обратно. Мне какая разница: их бухгалтер, мой бухгалтер. Стопроцентное вранье. Сейчас им звонят в правительство телеканалы и журналисты, и им отвечают, что все замечательно, с долгами рассчитались, финансирование стопроцентное. Я не говорю про семь с чем-то миллионов за прошлый и столько же за этот год. Один рубль пусть покажут — и я застрелюсь. Две недели назад, когда так называемый глава собрал этих своих министров, — они отчитались, что я 14 миллионов сожрал уже».
Он повторяет, что «понятия не имеет», каким было финансирование в годы, когда деньги поступали, всеми вопросами занималась бухгалтер. Как найти ее, он не знает: «Мне самому она нужна, а связи нет».
«По. Бумагам. Все. В. Порядке! — чеканит он и продолжает уже о своем. — А по понятиям… Ну, я все годы тратил свои деньги. Не было финансирования, Минфин не давал денег, что я их просить буду?» — Касполат обижен.
Я спрашиваю, что делать с предупреждением о готовящемся теракте, которое проигнорировали. Касполат долго молчит, а потом начинает рассказывать: «Был такой начальник УФСБ в Ингушетии Коряков. Он потом разбился в самолете. Он ночью сидел в кабинете 30 августа и плакал: "Мы знаем, что они идут туда, в Осетию, а куда — не знаем". Была из Ингушетии отправлена шифрограмма во Владикавказ. "Гриф секретно вне очереди" — это значит, что даже если бы тогдашний глава республики был бы в сауне с бабами, ему должны были это сообщение в зубы засунуть и сказать: "Читай!" Текст, как я его помню: "В Северную Осетию с целью совершения теракта движется группа боевиков. Численность и маршрут неизвестны. Необходимо блокировать административную границу с Ингушетией". На этой границе тогда было усиление из-за выборов в Чечне. После этой шифрограммы усиление почему-то сняли, — свое "почему-то" он произносит зло, рассерженно и продолжает. — Отвечают за это министр внутренних дел, он уже сдох, и Дзасохов. Они ни за что не ответили и не ответят, я так думаю», — лицо Касполата ожесточается.
Вопрос, не будет ли справедливым пересмотреть результаты следствия, привлечь этих людей к ответственности, приводит Рамонова в еще большую злобу: «Не привлечет их никто. В аду им гореть, это, видно, единственное наказание, которое им будет. Еще в 2005 году Дзасохов пришел сюда с героями. Если б не охрана — я ему просто руками вырвал бы глотку. Нет у него никаких понятий: ему совесть позволила сюда прийти, прикрываясь ветеранами. При нем детские пособия не выплачивались. Деньги приходили из Москвы — он их перегонял своему сыночку. Знаешь здание "Телеграфа" в Москве? Огроменное такое? Сыночек его выкупил. А в республике за все время правления пособия не платили».
— А в расследовании и так далее я смысла не вижу. Вот кто больше всех кричит, что нужно расследование, хоть мизер чем-то бы пожертвовал.
— Ну они же детьми пожертвовали, — недоумеваю я.
— И теперь чего? Все время детьми прикрываться? Пусть они хоть что-нибудь скажут, что они ради памяти детей сделали хорошего. Пусть хоть один мужик скажет, что он пошел в лес, хоть одного боевика ликвидировал.
— Ну были же, кто пошел?
— Трое. Кто хоть что-то сделал. Я с ними не общаюсь, но знал каждый их шаг. Они даже не догадывались, что я в курсе был. Когда говорят, что, если отомстить, станет легче, — это неправда. Чем больше — тем хуже. Сколько ни мсти — легче не становится. Может, кому-то да, но не мне. Все наоборот. Десять голов полетит, сто голов полетит — не легче ни на грамм, — по нему видно, что он говорит о чем-то лично пережитом, но от попытки углубиться в это Касполат уворачивается.
«Знаешь, я родился не в Беслане, лет 20 назад переехал сюда, потому что лучше народа нигде не было. Самые добрые, порядочные люди жили здесь, — меняет он тему. — После 3 сентября им словно мозг всем развернули. Хуже, чем в Беслане, людей сейчас нету. Зациклились тогда на гуманитарке, потом на деньгах, на квартирах. Пусть хоть мизер бы сделали ради своих детей. То, что я здесь делаю, — это одно. Но вдобавок целый военно-патриотический клуб у меня. Много миллионов в него вложил. Люди говорят: "Он ненормальный: миллионы вкладывает, не имея ничего". Не понимают, что я в их же детей вкладываюсь. Они понапридумывали про бухгалтеров, про отчетность. Бесланские матери меня обвиняют, что у меня якобы крыша поехала. Я для них ненормальный. Нет у меня желания видеться, общаться с кем-то из них».
«Вы же все равно видетесь, они приходят», — удивляюсь я.
«Ну-ну, приходят, — раздраженно отвечает Рамонов. — Я уже столько всего здесь насмотрелся. Не говорю про всех, про некоторых в кавычках. Я видел показательный плач на могиле ребенка на камеру. Мать, которая ни разу не пустила слезу, рыдала в голос, пока работала камера, — Касполат говорит, что примирение с ними ему не нужно. — Они сами мне не нужны. Я не могу. Если я вижу в человеке внутри все это дерьмо — я не могу к нему нормально относиться».
Он только заканчивает фразу, как вдруг сквозь нее прорывается странный звук, доносящийся из соседней комнаты, — ветер приоткрыл дверь, ведущую туда. Такой звук получается только одним образом: когда из магазина от автомата Калашникова выщелкивают патроны. Пару минут спустя в комнату, где мы общаемся, заходит юноша с перевернутой армейской панамой в руках. «Вот, сделал», — протягивает он панаму, в которую ссыпаны патроны, Касполату, а потом замечает меня, краснеет и просит прощения, что помешал. Смотритель расцветает от гордости: «Мой воспитанник, в армию его готовлю, за два месяца научу, и он у меня придет туда не просто бойцом, а на уровне инструкторов». Мальчик смущается еще больше и быстро уходит, через щель в двери слышен звук снаряжаемого магазина.
«...Есть такой мальчик Азамат Мукагов, ему два годика было тогда. Кто-то вынес его из спортзала. Состояние было такое: живот разорван, кишки наружу. Его везут в больницу бесланскую, там говорят, что мальчишка не жилец. А на поле был развернут палаточный госпиталь, малыша отдали врачам, сделали операцию. Врач, который оперировал, везет его следующей ночью в Москву на руках. Там еще три операции. А доктор этот, Яндиев Сулейман, по национальности ингуш. Видишь, нет разницы, кто по национальности, кто по вере. Одни ингуши пришли детей убивать, другой ингуш из трупа сделал человека. Страшно тебе?» — вдруг спрашивает он. Я не отвечаю, и Рамонов расходится: «Если я тебе позову одного отца и он в подробностях тебе расскажет, что было с сыном, до мелочей, ты с ума сойдешь! А я уже привык к этому. В 2005 году летом вот тут у меня под окнами три женщины сидят и обсуждают, как их дети умерли. Одна говорит: "Моему ребенку пуля в голову попала". Другая: "Моему руку и ногу оторвало". А третья говорит: "А мне принесли черный пакет и сказали: вот твой ребенок"».
***
С Эллой Кесаевой, главой комитета «Голос Беслана», противостоящего «Матерям» в этом конфликте, мне встретиться не удается. Она в отъезде, в городе будет нескоро. В итоге мы созваниваемся, и она, нехотя сказав, что все уже упомянуто в их заявлении, соглашается дать комментарий.
«Мы считаем, что, если о финансировании кладбища власти забывали два года, это не повод увольнять смотрителя. И особенно важно то, что нужно разбираться во всех этих денежных вопросах вокруг мемориала. Но уж начинать точно не со смотрителя, человека, у которого погибла дочь и который добросовестно относится к своим обязанностям», — Кесаева формулирует все так четко, словно с листа зачитывает манифест.
«Мы заступаемся за Рамонова, хотя был инцидент и с его агрессией в отношении меня, и с Костюченко (Елена Костюченко — журналист «Новой газеты») история. Это говорит о том, что у нас взгляд непредвзятый, необъективности нет. Но один вопрос — его поведение, другой — финансовая отчетность. Мы категорически против того, чтобы все это смешивать. То, что он когда-то совершенно неправильно себя повел, абсолютно не значит, что он растратчик!»
Когда я рассказываю Элле, что все чиновники, с которыми удалось пообщаться, настроены к Касполату лояльно и, кажется, искренне пытаются ему помочь, она взрывается: «Никакой чиновник потерпевшего не пожалел за все это время. Чиновники обворовывают нас, это они так жалеют, что ли? Это все сказки, рассчитанные на человека неосведомленного, вроде вас. Я абсолютно уверена, что нет вообще никаких доказательств, что он там что-то растратил, просто правительство усмотрело в этой истории свой интерес». Какой именно интерес, глава «Голоса» не уточняет, а мои робкие попытки сказать, что ситуация не выглядит так, словно власти пытаются Рамонова уволить или обвинить в махинациях, Кесаева полностью игнорирует. Она говорит, что уверена, что деньги до кладбища два года не доходили: «Мы можем массу примеров привести, когда наше правительство спокойно миллионы и миллионы куда-то девает и никто за это не отвечает. И мы неоднократно просили разобраться в куда более коррумпированных схемах относительно денежных средств, которые должны были получить потерпевшие, а они в чьих-то руках осели. А теперь "Матерей" почему-то семь миллионов на кладбище волнуют, а сотни миллионов не интересуют. Сотни миллионов куда-то деваются из программ помощи потерпевшим. Почему с них не начали отчет, почему начали с Касполата Рамонова, человека, который действительно два года на свои деньги содержит кладбище?» — это очередной риторический вопрос, ответ или реакция на который не требуется.
***
Глава Правобережного района Сослан Фраев разговаривает со мной в своем кабинете. С виду обычное помещение, такое же, как тысячи кабинетов региональных чиновников по всей стране, — на стене над рабочим столом портреты Путина и Битарова, ближе к двери длинный переговорный стол, сидя за которым мы и общаемся. Напротив него человек, вероятно, помощник, который отказывается представиться, ссылаясь на то, что беседовать я должна с Сосланом Михайловичем. Его хочется назвать советником — настолько внимательно он будет следить за ходом беседы. Фраев на самом деле не похож на чиновника, хотя он в этой системе уже шесть лет, в его речь до сих пор не въелись канцелярские обороты: он говорит просто, понятно, тем языком, которым общаются обычные люди.
Сначала он говорит несколько путано, официально, отмечая, что не очень понимает смысл беседы — ведь он уже высказывался по этому вопросу на совещаниях. Я объясняю, что он важный участник этого конфликта — с ним неоднократно просили пообщаться другие мои собеседники, да и происходят события в районе, которым руководит он. Сослан начинает нехотя говорить о том, что проблемы финансирования де-юре не было: «И в этом году, и в 2017 году деньги выделялись. А на конец 2016 года часть средств была и вовсе не освоена и вернулась в бюджет, как это всегда и бывает в таких случаях. Еще раз повторю: деньги выделялись, но из-за отсутствия отчетности они до кладбища не доходили».
Официозный тон вдруг исчезает, Фраев начинает говорит не как чиновник, а от себя: «Суть, конечно, в том, что Касполат сам, своими силами и средствами сохранял чистоту и порядок на кладбище. Для нас он реально близкий человек, который с самых первых дней там и постоянно занимается этим кладбищем. Да и дело не в Касполате, просто ситуация такая, что искать, кто тут крайний, кто виноват, не дело это, — рассуждает он. — Это наши все там лежат, не кого-то отдельно взятого. Даже те, кто туда не приходит, я тоже их не осуждаю. Мне вот легче бывает, когда я прихожу. А кому-то, может, нет. И разве оттого, что человек на кладбище не идет, его горе меньше стало? Нет. Не нужно никого осуждать здесь и никого винить. Это самое главное».
Я спрашиваю, не думал ли он о том, что нужно как-то проверить, помочь, узнать, что там у них с этой бухгалтерией.
«Так мы же и занимались этим! — восклицает Сослан, — То есть нет, проверять я не хочу, реально мне не за чем проверять Касполата, я полностью ему доверяю. Мы пытались заниматься этими счетами, но нужно было сделать отчетность, а Касполат не принимал наших бухгалтеров, которых мы посылали. Они, грубо говоря, не срабатывались, специалисты уходили один за другим. С Касполатом говорили, и не только я, но он в принципиальную позицию встал, что ничего ему от нас не надо, пусть министр ко мне не приходит. Есть ведь как одна сторона, так и другая. Но в этой ситуации Касполат точно ни в чем не виноват, но просто на каком-то этапе что-то произошло, что он стал отторгать предложения помощи от министерства ЖКХ. Но это же не только ему, там ведь другие есть. Он просто с бухгалтерами не мог общий язык найти, а потом начал говорить, что ему не нужен бухгалтер. Мы пытались объяснить, что так нельзя, что это бюджетные деньги, отчетность должна быть. Ну он… Что-то да, заклинило, наверное», — задумчиво говорит чиновник.
«А Касполат в силу своей скромности не озвучивал, что проблема не решена. Как-то самостоятельно разбирался со своими вопросами, хотя это, конечно, наша общая задача, общие проблемы. А он на себя взял все тяготы по содержанию кладбища. Компенсируют все затраты, которые он понес, — глава так сказал. Главное, чтобы бухгалтерия заехала. Он уже говорит: "Не нужно мне ничего от вас", отказывается. Я ему объясняю: "Это не твое же только. Это общее дело"».
Фраев словно мысленно проходится по обвинениям Рамонова, поясняя каждое из них. Сейчас он рассказывает о разнице между экс-главой Мамсуровым и Битаровым, который руководит Осетией сейчас. «Что касается Мамсурова, он прошел через это. Тоже там был. Он, ну, бесланский, дети его были в заложниках. Но сравнивать его с [нынешним главой] тоже не стоит. Он жил здесь, ездил мимо кладбища постоянно: проезжает — остановится. А Битаров… Нет ни одного дня, когда бы он не спросил: "Чем помочь, что нужно?" И он много помогал, не афишируя нигде это, нигде не крича об этом, даже когда еще не был главой, не был в этой системе управленческой. И таких людей, кто молча все делал, у нас много: мы же не должны везде себя в грудь бить и говорить [о своем участии].
«Информационный шум» вызывает у него явную досаду: «Я, когда говорил с журналистами нашими, пытался им объяснить, что нельзя было все это раздувать, выносить за пределы. А если уже вышло, надо понимать, что любое неправильное слово может спровоцировать эскалацию. От него ли [Касполата Рамонова], от других ли. И так будет тянуться бесконечно. А когда тогда жить? Дети наши будут смотреть, что старшие выясняют отношения. А из-за чего? Скажут опять про деньги, что там семь миллионов, а ведь на самом деле не из-за денег весь разговор, а из-за обид каких-то давних, гордыни, конфликтов между людьми скрытых. Я поэтому тормозил все и хотел это как-то заглушить. Чтобы не углублять эти распри. Нельзя эту рану трогать: мы ее уже расковыряли, боль получили, надо уже отпустить все это», — он смотрит на меня в поисках то ли поддержки, то ли понимания.
— Александра, чтоб ты понимала, я сам как человек, который знает, что это такое… — Фраев останавливается, и в разговор вклинивается сидящий напротив «советник».
— Сослан Михайлович сам… — начинает тот, но начальник перебивает его.
— Я не хочу про это. Не надо за это говорить.
— Ну, чтобы она понимала, — пытается возразить мужчина, но Фраев отмахивается.
«Так вот, я сам не хочу, чтобы Беслан, наш район появлялся в средствах массовой информации как место, связанное с этой проблемой, с трагедией, которая произошла. Не хочу, потому что у нас растут младшие, дети, которые должны в нормальных условиях жить, а не с постоянным чувством, что они пострадавшие, расти, ведь тогда они будут ущербными. Я хочу, чтоб о Беслане рассказывали, как о месте, где происходят радостные, праздничные события, где открываются садики и школы. Торжественнее все это чтобы. Потому что вот эта аура, которая после трагедии осталась, она до сегодняшнего дня давит на людей. И чем больше мы к этому возвращаемся, чем чаще в новостных лентах звучат ассоциации с терактом — тем людям здесь тяжелее, и это очень неприятно. Не хочется, чтобы в этом свете только о нас рассказывали. Потому что есть реальные успехи, реальные дела, которыми мы можем гордиться, и их надо больше освещать, чтобы приносить людям радость, — Фраев замолкает. — Понимаешь, сейчас люди стесняются свадьбы делать в Беслане, чтобы, не дай бог, кто-то не так о них не подумал. А мы ведь должны и свадьбы играть, и рождение сыновей и дочерей отмечать здесь. Как можно больше радостных событий чтобы здесь происходило», — повторяет он.
Но я хочу, чтобы развитие было, чтобы люди жили здесь, не зацикливаясь на трагедии. Мы занимаемся тем, чтобы его увековечить, чтобы невзирая на прошедшее время память о наших погибших всегда сохранялась. Но нельзя, чтобы всю жизнь люди носили траур, чтобы жизнь здесь строилась только вокруг этого. Мы, наоборот, в память о погибших должны еще лучше развиваться и добиваться в жизни чего-то. Я младшим это всегда говорю, тем, которые там были. А так… Мы живем с этой болью, никуда не денемся, но людям нужно радость дарить, чтобы у них были силы куда-то восходить. Беслан сейчас знают только за счет того, что здесь эта трагедия произошла. Реально, так, может, всегда и будет, такова природа памяти, но нужно чтобы какие-то иные события у нас тоже происходили. И сейчас делаются шаги, которые для Беслана знаковые: они о том, что жизнь возрождается. Потому что каждый из нас пытался изменить ситуацию в лучшую сторону, и обычно, когда теракт или беда какая-то — люди объединяются, это их сплачивает. А здесь первое время, кто-то (может западные службы) все делали, чтобы не было у нас единства. Люди разобщились, раскололись. Сейчас уже, кажется, по-другому. Разобщились в том смысле, что каждый в себя уходил, только своим горем занимался, потом начались провокации, начали искать виновных, в общем много событий было», — Фраев заметно мрачнеет.
Глава района опять возвращается к своей идее: «Надо больше за хорошее что-то говорить, я думаю. Но, чтобы поставить точку в этой истории, я хочу, чтобы комментарий прозвучал такой: проблем нет, если люди обижены друг на друга — это их личные взаимоотношения, но есть общее дело, и ради него мы должны и прощать, и делать шаги навстречу».
«Вы считаете приоритетным общим делом сохранение памяти о трагедии или чтобы люди, наконец, начали жить нормальной жизнью и избавились от этого гнета? — спрашиваю я.
Мой собеседник мнется: «Конечно, сохранение памяти — основная наша задача. Сейчас делаются шаги на уровне руководства СКФО, чтобы увековечить память, чтобы, сколько бы времени ни прошло, эта трагедия нигде не повторилась, чтобы на нашем примере сохранялся мир и спокойствие. Чтобы была память, люди не расслаблялись и помнили, что и такие моменты были в нашей истории. Но, послушай, сама жизнь должна быть нормальной, в первую очередь у наших детей. Мы, да, мы пострадали, прошли через это, знаем эту боль… И младшие поколения, они, конечно будут помнить — у нас есть памятные дни, о которых все знают. Никто не забыл, даже если некоторые люди, которые никогда вслух об этом не говорят, а все равно. Но движению вперед, развитию это не должно мешать: жизнь идет, и дети должны полноценно жить, чтобы они себя никогда и нигде не чувствовали ущемленными. Я хочу, чтобы в Беслане было как можно больше хороших радостных событий, может, тогда эта аура, этот негатив немного рассеются. Если уедешь отсюда во Владикавказ — почувствуешь, что там совсем по-другому все, а здесь люди с этим живут. И эта смена общей атмосферы она важна для следующего поколения, потому что нам-то от этого никуда не деться, но они должны полноценно, нормально жить», — тема нормальной жизни его действительно очень волнует, это особенно заметно на контрасте между тем, с каким жаром он говорит о ней и насколько сдержан, обсуждая другие вопросы.
«Любой нормальный мужчина, уважающий себя мужчина, и здесь, в Осетии, и в России, считает себя виновным в том, что мы не смогли сохранить наше самое важное — детей. С этой виной люди живут, любой нормальный мужчина с этим живет, считает, что он виноват в произошедшем, а не винит кого-то, что-то. Да, все произошло, никуда от этого не денешься, но когда начинаются обвинения в тот или иной адрес, я считаю, что это неправильно».
Вопрос, нужно ли по его мнению изжить это чувство вины, вызывает у Фраева недоумение: «Да ты не денешься никуда от него. Ты же не можешь сказать: «Нет, я не виновен». С этим живем мы, да и как тут себя не винить, когда ты…»
Мысль Фраева обрывает скороговорка помощника, он пытался сообщить об этом с начала нашего разговора и нашел «подходящий», на его взгляд, момент: «Вот для информации вам, первый кто отдал свою жизнь, оттого что почувствовал виновным себя, — это его старший брат. И мама Сослана Михайловича погибла в трагедии», — его слова почему-то звучат подобострастно, он, словно бы пытается угодить, но по лицу Сослана видно, что получается это не очень.
«Я не говорю никогда об этом и это такая тема. Но, да, правда, я понимаю, знаю, о чем говорю. Женщины по-своему переживают эту трагедию. И, когда начинаются все эти перепалки в сети… Я и там сказал, что никто не должен их осуждать, решать, кто прав, а кто нет. Я не хочу углубляться. Но кто-то ведь пользуется этой ситуацией и начинает раскручивать в своих политических целях. И тогда тоже ведь так было. В первые годы кто только не прилетал сюда. Говорили: "Ну как же вы так, надо отомстить!" Кому мстить? И сейчас, в этой ситуации, я не хочу, чтобы кто-то на этом спекулировал, как и многие, кто здесь проживает. Вот недавно прочитал, человек какой-то пишет: "Вот Беслан, опять о нем все говорят. Столько лет прошло, а они все о своем!" Да, Александра! Ты сама понимаешь: сколько бы лет ни прошло — это все равно будет у каждого в сердце. От этого как деться, куда? Просто закрыть глаза и сказать, что этого не было, что ли? Такого не может быть. Пойми, никогда не говорю об этом и не хочу говорить, потому что это во мне как бы… — он останавливается и продолжает уже с уверенностью в голосе: — Я не хочу, чтобы меня воспринимали как пострадавшего. Не хочу так! Хотя да, и я сам знаю, и люди знают, но мне важно, чтобы дети мои видели, что надо работать над собой, идти вперед, как бы тяжело ни было, надо идти и жить, а что еще?
«У нас в Беслане вся жизнь разделилась на до теракта и после, — озвучивает он тезис, кажется, единственный, который здесь разделяют все, — до этих событий город был сплоченным, было единство, по большому счету здесь жили все одной семьей, радовались успехам друг друга, не было никакой зависти. Как центр был в нашей республике, который как магнит всех притягивал. А вот после теракта жизнь изменилась, общество раскололось, словно бацилла какая-то вошла. Я думал, наоборот будет. И только сейчас, когда почти 14 лет прошло, возвращаемся к нормальной такой жизни. Реально люди стеснялись здесь праздники устраивать: во Владикавказ уезжали, чтобы здесь их никто не видел. А это неправильно, мы должны больше здесь делать событий радостных, хороших, — снова повторяет он. — Чем больше будем в этом направлении развиваться, тем лучше здесь будет, ситуация изменится. Многие до сих пор убиты горем, они из дома не выходят, в себя ушли, каждый ведь по-своему переживает эту трагедию. А я вот помню, сколько поддержки было со всей России, со всего мира, все нормальные люди без внимания нас не оставили, и это все, конечно, помогло выжить, ведь, когда человек остается один на один со своим горем – он может и сам уйти. И мы всем благодарны, реально, всему миру, но мы должны за это ответственность чувствовать, потому что иначе для чего все это делалось? Чтобы мы потом начали бытовуху какую-то выяснять? Я не хочу чтобы это куда-то уходило, мы здесь сами должны разбираться. И, когда мы будем звучать с другой стороны, не в контексте теракта, люди, которые помогали нам, были рядом в этот момент тяжелый, смогут понять, что мы эту трагедию пережили и почувствовать, что их помощь была полезна, что они поучаствовали в возрождении».
Несмотря на мягкость формулировок, личная позиция Фраева, которую он, судя по всему, озвучивает в основном своим близким, довольно жесткая: «Моим племянницам, которые тоже там были, я всегда говорю: "Никогда, нигде, никому не говорите, что вы были там, в школе. Люди и так все знают, но, когда вы начинаете это озвучивать, да еще если, как некоторые, спекулировать — сразу выходите из ряда нормальных, в другую категорию переходите. Вы должны нормально развиваться, самостоятельно всего достигать, жить". Но это я своим так говорю. Других же, которые заявляют о себе [как о пострадавших], я не осуждаю тоже. Знаешь, что главное, что я хочу, чтобы ты донесла как мою позицию: здесь нельзя никого винить».
«У нас после теракта было такое, — грустно говорит он, — что те, кто не пострадал, даже стеснялись как будто. Не знали как себя вести с теми, кто потерял кого-то или в заложниках был. Им стыдно было за то, что у них все в порядке, все выжили. Но ведь никто не должен стесняться жить, стесняться радоваться! Свадьбы, торжества — этого должно быть больше и больше. У нас в прошлом году было несколько таких событий и было видно, как люди по всему этому истосковались. Вот мы ипподром открывали и скачки делали —туда тысяч сорок людей пришло», — Фраев с энтузиазмом рассказывает об этом.
«Беслан всегда останется в памяти. Многие боятся, думают: "Мы уйдем, и все забудется". Может, и осмысленный страх, но я не согласен. Кладбище ведь никогда не исчезнет, сама школа тоже. Вот война Великая Отечественная, 25 миллионов погибло, но ведь жили же. Перетерпели такие испытания и радоваться жизни все равно умели. А так… Уйти в себя, говорить, что я такой пострадавший, такой бедный — это неправильно. Не дай бог, конечно, чтобы это кого-то коснулось, и надо всегда с пониманием относиться к тем, кого это коснулось, но все равно неправильно, — он уже размышляет словно про себя, а потом вдруг обычным голосом говорит: — Для чего противопоставлять? Здесь нет оппонентов, здесь одна команда, одна семья».
***
За несколько дней до «траурных мероприятий» и приуроченной к ним публикации статьи я звоню Касполату, чтобы узнать, дошли ли до него, наконец, обещанные правительством деньги. Он уходит от ответа на вопрос словами: «Давай не будем об этом. О хорошем поговорим». Эту фразу он в излюбленной манере повторит несколько раз, так и не ответив на вопрос.
Осведомленный источник в правительстве, однако, в тот же день сообщит, что деньги ушли давно, счета разблокированы и сейчас согласуется процесс, в рамках которого Касполату выплатят то, что он тратил на кладбище из личных средств. К информации он добавит задумчивое: «Они все такое перенесли — как их судить. Нельзя».